в мире, который вынес бы это, ни другой литературы, столь же дерзновенной. Единственное исключение представляет, быть может, Англия, но при этом следует заметить, что великий смех Байрона и горькая насмешка Диккенса имеют пределы, наша же неумолимая ирония, наш страстный самоанализ ни перед чем не останавливается, все разоблачает без всякого страха, так как у него нет ничего святого, что он боялся бы профанировать. Система воспитания Петра I принесла свои плоды.
Самый большой литературный успех после комедий Фонвизина, и при этом лет 50 — 60 спустя, выпал, как и следовало ожидать, на долю произведения подобного же рода. В этот промежуток не появилось ничего значительного. Русская мысль, отклонившаяся от национальных начал, смутная, нерешительная, без инициативы, подражательная, склоняясь то в сторону мартинизма, то в сторону энциклопедистов, порождала произведения слабые, бесцветные, натянутые, которые и тогда-то мало читались, а теперь совсем позабыты.
Комедия Грибоедова65[65] появилась под конец царствования Александра I; своим смехом она связала самую блестящую эпоху тогдашней России, эпоху надежд и духовной юности, с темными и безмолвными временами Николая.
Чтоб верно оценить значение и влияние произведения Грибоедова в России, нужно перенестись в те времена, когда первое представление «Женитьбы Фигаро» имело во Франции значение государственного переворота. Комедию Грибоедова читали, заучивали наизусть и переписывали во всех уголках России прежде, чем она появилась на сцене, прежде цензорского imprimatur66[66]. Николай разрешил постановку этой пьесы, чтоб лишить ее привлекательности запрещенного плода, и дал свое согласие на выпуск урезанного ее издания, чтоб воспрепятствовать распространению списков.
И опять-таки содержанием пьесы является vacuum horrendum67[67] высшего русского общества, в особенности московского.
180
Но это было уже не доброе старое время, когда писал Фонвизин, — за полвека совершилось много перемен. Краски уже не так резки, и не так уж весел смех. Высший свет Грибоедова лучше подделывается под Париж, хотя от него все еще несет юфтью за десять шагов.
Таково было в начале нашего века это высшее московское общество, о котором на Западе составилось фантастическое представление как о круге старых бояр, упорствующих в своей оппозиции, имеющих хотя и ошибочные, но, все же убеждения. О нем можно составить себе довольно правильное понятие, познакомившись с замечательными письмами мисс Вильмот, напечатанными в приложении к «Запискам» княгини Дашковой68[68]. Грибоедов, родившийся в 1795 году, принадлежал к этой же среде и не имел нужды оставлять отчий дом, чтобы увидеть собственными глазами «призраки сановников в отставке», прикрывающих орденами и звездами целые бездны бездарности, невежества, тщеславия, угодливости, надменности, низости и даже легкомыслия; и вокруг этих покойников, ««которых забыли похоронить», — целый мир приживальщиков, интриганов, тунеядцев, влачащих существование, заполненное формальностями, этикетом и лишенное всяких общих интересов.
Не велик промежуток между 1810 и 1820 годами, но между ними — 1812 год. Нравы те же, тени те же; помещики, возвращающиеся из своих деревень в сожженную столицу, те же. Но что-то изменилось. Пронеслась мысль, и то, чего она коснулась своим дыханием, стало уже не тем, чем было. И прежде всего мир этот отражается в новом фокусе, которого не знал Фонвизин. У автора есть задняя мысль, и герой комедии представляет лишь воплощение этой задней мысли.
Образ Чацкого, печального, неприкаянного в своей иронии, трепещущею от негодования и преданного мечтательному идеалу, появляется в последний момент царствования Александра I, накануне восстания на Исаакиевской площади: это декабрист, это человек, который завершает эпоху Петра I и силится разглядеть, по крайней мере на горизонте, обетованную землю… которой он не увидит.
181
Его выслушивают молча, так как общество, к которому он обращается, принимает его за сумасшедшего — за буйного сумасшедшего — и за его спиной насмехается над ним.
II
Краткий период от 1812 до 1825 года следует рассматривать как последний органический период цивилизаторской эпохи в России: действительно, программа была выполнена, даже превышена.
Хотели сильного государства — Александр возвращался из Парижа окруженный штабом немецких властителей. Хотели образованного дворянства — аристократическая молодежь была либеральна, даже революционна и ни в чем не уступала самым пылким радикалам своего времени.
С того момента, как цивилизация почувствовала себя достаточно сильной, чтоб обходиться без покровительства, а правительство заметило, что она ускользает от его благодеяний и руководства, столкновение между покровительствующим деспотизмом и покровительствуемой цивилизацией становится неизбежным. Едва начавшаяся борьба окончилась в пользу самодержавия. Режим неумолимых репрессий на тридцать лет приостановил всякие политические начинания, независимые от правительства, не дал сорваться с уст зарождавшемуся слову и загнал мысль в ее тайники, чтобы придать ей — конечно, помимо желания — совершенно иное направление… гораздо более серьезное, чем раньше.
Когда общество пришло в себя после овладевшего им уныния, вызванного террором первых лет царствования Николая, один страшный вопрос стал все яснее вырисовываться на фоне привитых нам иноземных предрассудков, навязанных извне готовых мнений и усвоенных нами традиций. Этот роковой вопрос предстал перед мыслящим человеком и прозвучал еще раз, подобно гласу бога в библии: «.Каин, что ты сделал с братом твоим?»
С тревогой стали замечать отсутствие народа. Увидели, что все здание русской цивилизации как бы висит в воздухе, приподнятое с помощью веревки, конец которой находится в руках правительства. Но какова же была причина этого равнодушия
182
народа, этой апатии в несчастьях и страданиях? История русского народа представляет, в самом деле, очень странное зрелище. В течение более чем тысячелетнего своего существования русский народ только и делал что занимал, распахивал огромную территорию и ревниво оберегал ее как достояние своего племени. Лишь только какая-нибудь опасность угрожает его владениям, он поднимается и идет на смерть, чтобы защитить их; но стоит ему успокоиться относительно целости своей земли, он снова впадает в свое пассивное равнодушие, — равнодушие, которым так превосходно умеют пользоваться правительство и высшие классы.
Поразительно, что народ этот не только не лишен мужества, силы, ума, но, напротив, наделен всеми этими качествами в изобилии. Действительно, русские крестьяне более развиты, чем земледельческий класс почти во всей Европе; исключения встречаются только в Швеции, Швейцарии и Италии.
Вопрос ставился, в основном, следующим образом. Русский народ, казалось, представлял собою геологический пласт, прикрытый верхним слоем, с которым он не имел никакого действительного сродства, хотя этот слой от него же отделился. Спящие силы, скрытые возможности, таящиеся в этом пласте, никогда не были вполне разбужены, и они могли дремать до какого-нибудь нового потопа точно так же, как и могли прийти в движение при столкновении с другими элементами, способными вдохнуть в этот пласт новую жизнь. Отсюда естественно возникал вопрос: где эти элементы? каковы они? Если русский народ в течение десяти веков своего существования не пришел в соприкосновение с ними, то кто знает, придет ли он в соприкосновение с ними в течение следующего тысячелетия? Если нет, то ему остается только приготовиться к существованию, в какой-то мере напоминающему существование его соседей в Тибете и Бухаре. Впрочем, для народов, которые не вступили еще в историю, время в счет не идет, их действительная служба еще не началась.
Люди, не любящие покидать проторенные пути, — пути, действительно очень надежные, если нужно попасть из одного известного места в другое известное место, говорили прежде, как говорят и теперь: «Почему предполагают, что русский народ
183
может пойти по иному, пути исторического развития, чем по тому, каким были выработаны учреждения других современных народов?» Те, к кому обращались с таким вопросом, могли лишь ответить: «Почему? Да что мы знаем об этом? Ведь мы не привилегию какую-нибудь оберегаем, не преимущества какого-нибудь требуем для русского народа. У России нет особой миссии, как нет ее у любого другого народа: эта иудейская идея никогда не была нам свойственна. Мы просто указываем на факт. И так как мы можем утверждать, что в русской жизни отсутствует элемент завоевания, преобладания городов, господства буржуазии, то мы имеем право сказать, что бродило, реактив, нравственная закваска, которая могла бы возбудить в русском народе органическое брожение, была еще неизвестна в ту эпоху, о которой мы говорим, и сущность ее едва только приоткрывается в настоящее время». После 1825 года стало ясно, что высший класс не обладал этой закваской; «просвещенное общество» — тем менее; не располагало ею и правительство. Покончив со своей «просветительской» ролью, оно опиралось только на силу, им приобретенную, да на апатию народа.
Тогда-то тревога, отчаяние и мучительный скептицизм овладели оскорбленными душами. Энтузиаст Чацкий (герой комедии Грибоедова), декабрист в глубине души, уступает место Онегину, герою Пушкина, человеку, скучающему и чувствующему всю свою колоссальную ненужность. Онегин, который вступал в жизнь с улыбкой на устах, с каждой песнью становится все более и более мрачным и наконец, поглощенный пустотой, исчезает, не оставив никакого следа, никакой мысли. Тип был найден, и с тех пор каждый роман, каждая поэма имели своего Онегина, т. е. человека, осужденного на праздность, бесполезного, сбитого с пути, — человека, чужого в своей семье, не желающего делать зла и бессильного сделать добро; он не делает в конце концов ничего, хотя и пробует все, за исключением, впрочем, двух вещей: во-первых, он никогда не становится на сторону правительства, и, во-вторых, он никогда не способен стать на сторону народа…
«Те, кто говорили во времена Николая, что пушкинский «Онегин» — это русский «Дон¬Жуан», не понимали ни Байрона, ни Пушкина, ни Англии, ни России: они судили
184
по внешним признакам. «Онегин» — самое значительное творение Пушкина, поглотившее половину его жизни. Эта поэма созревала под влиянием печальных лет, последовавших за 14 декабря. И кто же поверит, что подобное произведение может быть простым подражанием?
Онегин — это ни Гамлет, ни Фауст, ни Манфред, ни Оберман, ни Тренмор, ни Карл Моор; Онегин — русский, он был возможен лишь в России; там он был необходим, и там его встречали на каждом шагу. Онегин — человек (праздный, потому что он никогда и ничем не был занят; это лишний человек в той среде, где он находился, и не обладающий нужной силой характера, чтобы вырваться из нее. Это человек, который испытывает жизнь вплоть до самой смерти и который хотел бы отведать смерти, чтобы увидеть, не лучше ли она жизни. Он все начинал, но ничего не доводил до конца; он тем больше размышлял, чем меньше делал; в двадцать лет он старик, а к старости он молодеет благодаря любви. Как и все мы, в те времена он постоянно ждал чего-то, ибо человек не так безумен, чтобы верить в длительность положения, существовавшего тогда в России… Ничто не пришло, а жизнь ушла. Образ Онегина был настолько национален, что он встречался во всех романах и поэмах, которые получают какое-либо признание в России,