Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений. Том 18. Статьи из Колокола и другие произведения 1864-1865 годов

и не потому, что хотели копировать его, а потому, что его постоянно находили возле себя или в себе самом»69[69].
Чацкий — это Онегин-резонер, старший его брат. «Герой нашего времени» Лермонтова — его младший брат. Онегин появляется даже во второстепенных сочинениях; утрированно ли он изображен или неполно — его всегда легко узнать. Если это не он сам, то по крайней мере его двойник. Молодой путешественник в «Тарантасе» гр. Соллогуба — ограниченный и дурно воспитанный Онегин. Дело в том, что все мы в большей или меньшей степени были Онегиными, если только не предпочитали быть чиновниками или помещиками.
«Цивилизация нас губит, сбивает с пути, — писал я тогда, — именно она делает нас, бездельных, бесполезных, капризных,
185
в тягость другим и самим себе, заставляет переходить от чудачеств к разгулу, без сожаления растрачивать наше состояние, наше сердце, нашу юность в поисках занятий, ощущений, развлечений. Мы занимаемся всем: музыкой, философией, любовью военным искусством, мистицизмом, чтобы только рассеяться, чтобы забыть об угнетающей нас огромной пустоте. Цивилизация и рабство — даже без всякого лоскутка бумаги между ними, который помешал бы раздробить нас физически или духовно меж этими двумя насильственно сближенными крайностями!.
Нам дают широкое образование, нам прививают желания, стремления, страдания современного мира, а потом кричат:: «Оставайтесь рабами, немыми и пассивными, иначе вы погибли». В возмещение за нами сохраняется право драть шкуру с крестьянина и проматывать за зеленым сукном или в кабаке ту подать крови и слез, которую мы с него взимаем. Молодой человек не находит ни малейшего живого интереса в этом мире низкопоклонства и мелкого честолюбия. И однако именно в этом обществе он осужден жить, ибо народ еще более далек от него. «Этот свет» хотя бы состоит из падших существ одной с ним» породы, тогда как между ним и народом ничего нет общего. Петр I так разорвал все традиции, что никакая сила человеческая не соединит их — по крайней мере в настоящее время. Остается одиночество или борьба, но у нас не хватает нравственной силы ни на то, ни на другое. Таким-то образом и становятся Онегиными, если только не погибают в домах терпимости или в казематах какой- нибудь крепости. Мы похитили цивилизацию, и Юпитер пожелал наказать нас с той же яростью, с какой он терзал Прометея».
Рядом с Онегиным Пушкин поставил Владимира Ленского, другую жертву русской жизни, оборотную сторону Онегина. Это — острое страдание рядом с хроническим. Это — одна из тех целомудренных, чистых натур, которые не могут акклиматизироваться в развращенной и безумной среде; приняв жизнь, они больше ничего не могут принять от этой нечистой почвы, разве только смерть. Эти отроки — искупительные жертвы — юные, бледные, с печатью рока на челе, проходят как упрек, как угрызение совести, и печальная ночь, в которой «они существовали», становится еще чернее.
186
Между этими двумя типами, между самоотверженным энтузиастом, поэтом и человеком усталым, озлобленным, лишним, между могилой Ленского и скукой Онегина медленно текла глубокая и грязная река цивилизованной России с ее аристократами, бюрократами, офицерами, жандармами, великими князьями и императором, бесформенная и безгласная масса низости, раболепства, жестокости и зависти, увлекавшая и поглощавшая все, «сей омут, — как говорит Пушкин, — где мы с вами купаемся, дорогой читатель».
Из этого омута необходимо было выйти любой ценой. Но выход преграждал наш сфинкс- народ, с его загадкой, которой никто не мог разгадать.
Первым серьезным словом, которое было сказано, первой попыткой разрешить загадку, — попыткой, приведшей, впрочем, к совершенно отрицательному ответу, было известное «Письмо» Чаадаева.
Опубликование этого письма было одним из значительнейших событий. То был вызов, признак пробуждения; письмо разбило лед после 14 декабря. Наконец пришел человек с душой, переполненной скорбью; он нашел страшные слова, чтобы с похоронным красноречием, с гнетущим спокойствием сказать все, что за десять лет накопилось горького в сердце образованного русского.
Письмо это было завещанием человека, отрекающегося от своих прав не из любви к своим наследникам, но из отвращения; сурово и холодно требует автор от России отчета во всех страданиях, причиняемых ею человеку, который осмеливается выйти из скотского состояния. Он желает знать, что мы покупаем такой ценой, чем мы заслужили свое положение; он анализирует это с неумолимой, приводящей в отчаяние проницательностью, а закончив эту вивисекцию, с ужасом отворачивается, проклиная свою страну в ее прошлом, в ее настоящем и в ее будущем. Да, этот мрачный голос зазвучал лишь затем, чтобы сказать России, что она никогда не жила по-человечески, что она представляет собою «лишь пробел в человеческом сознании, лишь поучительный пример для Европы». Он сказал России, что прошлое ее было бесполезно, настоящее тщетно, а будущего никакого у нее нет.
187
И рядом с суровым стариком, провозгласившим это отлучение, молодой поэт Лермонтов писал:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее — иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно…
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели…
Так тощий плод, до времени созрелый,
Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
Висит между цветов, пришлец осиротелый,
И час их красоты — его паденья час!
И к гробу мы спешим без счастья и без славы,
Глядя насмешливо назад.
Толпой угрюмою и скоро позабытой,
Над миром мы пройдем без шума и следа,
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда.
И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом.
Ничто не может с большей наглядностью свидетельствовать о перемене, произошедшей в умах с 1825 г., чем сравнение Пушкина с Лермонтовым. Пушкин, часто недовольный и печальный, оскорбленный и полный негодования, все же готов заключить мир. Он желает его, он не теряет на него надежды; в его сердце не переставала звучать струна воспоминаний о временах императора Александра. Лермонтов же так свыкся с отчаянием и враждебностью, что не только не искал выхода, но и не видел возможности ни для борьбы, ни для соглашения. Лермонтов ни когда не знал надежды, он не жертвовал собой, ибо ничто не требовало этого
самопожертвования. Он не шел, гордо неся голову навстречу палачу, как Пестель или Рылеев, он не мог верить в действенность жертвы; он метнулся в сторону и погиб ни за что70[70].
188
Прибавим к этому еще одну характерную черту.
В России тогда был лишь один живописец, пользовавшиеся широкой известностью, Брюллов. В чем же художник искал вдохновения? Каков сюжет его главной картины, этого шедевра, который доставил ему некоторую известность в Италии?
Посмотрите на это странное произведение.
На громадной картине вы видите группы испуганных, остолбеневших людей; они стараются спастись; они погибают среди землетрясения, извержения вулкана, настоящего катаклизма; они падают под ударами дикой, тупой, неправой силы, всякое сопротивление которой было бы бесполезно. Таково вдохновение, почерпнутое в петербургской атмосфере.
В самый год смерти Лермонтова появились «Мертвые души» Гоголя.
Наряду с философскими размышлениями Чаадаева и поэтическим раздумьем Лермонтова произведение Гоголя представляет практический курс изучения России. Это ряд патологических очерков, взятых с натуры и написанных с огромным и совершенно самобытным талантом. Гоголь взялся тут не за правительство, не за высшее общество; он расширяет рамки, понижает ценз и выходит за пределы столиц; объектами его вивисекции служат: человек лесов и полей, волк, мелкий дворянчик; чернильная душа, лиса,
провинциальный чиновник и их странные самки. Поэзия Гоголя, его скорбный смех — это не только обвинительный акт против подобного нелепого существования, но и мучительный крик человека, стремящегося спастись прежде, чем его заживо похоронят в этом мире безумцев. Чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтоб в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения. Гоголь чувствовал — и многие другие чувствовали вместе с ним, — что за мертвыми душами есть души живые.
Итак, нашлись люди, которые после надгробного слова Чаадаева подняли голову и протестовали против выданного им свидетельства о смерти. «Наша история, — говорили они, — едва начинается. К несчастью, мы сбились с дороги; нужно возвратиться назад и выйти из тупика, куда втолкнула нас своей надменной и грубой рукой цивилизующая империя».
Смельчаки, отважившиеся отрицать цивилизующий режим немецкой империи в России, впали в крайние преувеличения, как это всегда бывает в подобных случаях; перепутали настоящий Запад с петербургским Западом и обратились к искусственному строю московского государства с его узкими формами. Это была реакция, чудачество, нечто вроде романтизма в Германии или прерафаэлитизма в Англии. Нетерпимость этих людей мешала России в течение многих лет признать великую, инстинктивно угаданную истину, которою они бесспорно обладали.
У славянофилов, подобно сен-симонистам, было очень верное, но смутное предчувствие нового порядка вещей; только вместо того чтоб разрабатывать его положительную сторону, они обратили это предчувствие в религию, и притом в религию прошедшего, совершенно не соответствовавшую их же собственному представлению о русском народе. Под наслоением правительственной цивилизации они открыли элементы иного существования и хотели воскресить учреждения, которые никогда не давали этим элементам развиваться.
«Письмо» Чаадаева прогремело подобно выстрелу из пистолета глубокой ночью. Что это: весть о каком-то бедствии, призыв на помощь, знак пробуждения, вопль скорби? Неважно. Несомненно лишь то, что после этого нельзя было больше спать.
На этот крик отчаяния славянофилы ответили криком надежды. Образовались две школы: история русской мысли до 1848 года и заключается преимущественно в борьбе этих двух школ.
Между этими двумя крайностями образовалась вскоре независимая партия. Она не хотела воспринять ни религии отчаяния, ни религии надежды, она отрицала вообще всякое навязанное верование. Эта группа ученых, литераторов желала изучать вопрос без всякой предвзятой мысли, произвести беспристрастное исследование. Не разделяя мрачного взгляда Чаадаева на будущее, они отвергали и культ выходцев с того света, проповедуемый славянофилами. Именно из их рядов вышли самые замечательные люди того десятилетия: публицист и критик Белинский, профессор Грановский и, наконец, автор «Записок охотника» Иван Тургенев.
190
Мы не станем вдаваться в частности полемики, возникшей между этими партиями. Но важно указать, что люди, отчаивавшиеся в России, и люди, искавшие спасения в прошлом, — все мы, наконец, со всеми нашими оттенками надежды и веры, сомнения и неверия, любви и ненависти, все мы сходились в одном, и тут Чаадаев, Хомяков71[71] и Белинский подавали друг другу руки, — а именно в осуждении императорского режима, установившегося при Николае. Не существовало двух мнений о петербургском правительстве. Все люди, имевшие независимые убеждения, одинаково расценивали его. И именно в этом следует искать объяснения странному зрелищу, какое представляли собой в литературных салонах Москвы дружеские встречи людей, принадлежавших к диаметрально противоположным партиям.
В то время существовала газета хотя и неофициальная, но редактируемая в правительственном духе — «Северная пчела»; ее

Скачать:PDFTXT

и не потому, что хотели копировать его, а потому, что его постоянно находили возле себя или в себе самом»69[69]. Чацкий — это Онегин-резонер, старший его брат. «Герой нашего времени» Лермонтова