не считали серьезной газетой и относились к ней как к детищу полицейской канцелярии. Бывали в литературе единичные проявления холопства и клиентизма, но они всегда вызывали всеобщее негодование. Даже слава Пушкина не спасла его от общего порицания, вызванного письмом, с которым он обратился к императору Николаю. Гоголь потерял всю свою популярность из-за нескольких писем, в которых он становился на сторону власти. Одному поэту, шедшему своим путем, вздумалось как-то воодушевиться коляской и громадной, воинственной фигурой Николая; это стихотворение вызвало такое негодование, что несчастный поэт, считая себя погибшим, со слезами на глазах стал просить за свое увлечение прощения у друзей и клялся, что никогда более не позволит себе унизиться подобным образом.
Итак, — мы особенно настаиваем на этом, — вся литература времен Николая была оппозиционной литературой, непрекращающимся протестом против правительственного гнета, подавлявшего всякое человеческое право. Подобно Протею, эта оппозиция принимала всевозможные формы и говорила на всевозможных языках. Слагая песни, она разрушала; смеясь, она
191
подкапывалась. Раздавленная в газете, она возрождалась на университетской кафедре; преследуемая в поэме, она продолжала свое дело в курсе естественных наук. Она проявлялась даже в молчании и сумела проникнуть сквозь стены и двери, в дортуары институток, в залы для военных упражнений в кадетских корпусах и в залы для упражнений богословских в семинариях.
И вот во время этого глухого и скрытого прорастания прогремело известие о Февральской революции.
Николай на этот раз решился бесповоротно покончить со всяким умственным движением в России, и он вступил в открытую, беспощадную борьбу с мыслью, словом, знанием. Семь лет — настоящий период для испытания, по правилу Пифагора, — образованная Россия, с ядром на ногах, влачила жалкое существование в глубоком, унизительном, оскорбительном молчаний, чувствуя, что ей недостает силы… т. е. что ей недостает народа.
Несколько недостаточно благоразумных молодых людей72[72] осмелились в 1849 г. собираться для бесед о социализме и политической экономии. Их приговорили к расстрелу; им прочли приговор на площади, завязали глаза и, заставив таким образом изведать шаг за шагом все муки агонии, их помиловали…. на каторжные работы. Молчание было водворено… и на сей раз по-настоящему.
«Благо Белинскому, умершему вовремя, — писал ко мне Грановский в 1851 году. — Много порядочных людей впало в отчаяние и с тупым спокойствием смотрит на происходящее… Когда же развалится этот мир?» И он прибавляет: «Слышен глухой общий ропот, но где силы? О брат, как тяжко бремя нашей жизни!»
III
На печальном досуге в тюрьме последних лет царствования Николая идеи зрели быстро. С обеих сторон молчали о том, что видели все с большей и большей ясностью. Правительство все свело к репрессиям, к декоруму порядка и ни в чем не встречало препятствий; и тем не менее Николай с каждым днем становился мрачнее и подозрительнее. Если он не уклонился от Крымской
192
войны, то потому, в сущности, что и сам, не отдавая себе отчета, желал какого-нибудь движения в этой застывшей, немой и зловещей обстановке, которая начинала пугать его: он видел уступчивость без убеждения и покорность без преданности. Он думал, что война во всяком случае не послужит на пользу свободе, и затем… он был так уверен в победе! Давно ли, в самом деле, австрийский генерал на коленях умолял одного из его наместников спасти апостолический трон73[73], и Паскевич писал ему: «Венгрия у ног вашего величества».
После ряда поражений в Крыму Николай с ужасом понял, как слаба система, для которой он пожертвовал всем. Его смерть была признанием, отречением; Катон деспотизма, он не хотел пережить порядок вещей, над которым трудился тридцать лет и который рушился при первом пушечном выстреле.
Чары рассеялись. Правительство и общество взглянули Друг другу в лицо, как бы спрашивая друг друга: правда ли это? И с одной и с другой стороны были очень довольны, что это оказалось правдой. Само правительство почувствовало, что с его плеч скатилось тяжелое бремя, и не скрывало этого. Александр II поспешил заключить мир с союзниками и предоставить внутри государства некоторую свободу или, правильнее сказать, несколько ослабить преследования.
Великое множество идей, мыслей пробилось тогда на свет. Все, что было погребено в глубине души под гнетом вынужденного молчания, вдруг обрело язык, чтобы протестовать и выйти наружу. Если сравнить газеты и журналы последних лет царствования Николая с теми, которые появились полгода спустя после его смерти, то можно было бы подумать, что их разделяют по меньшей мере четыре поколения.
Совершенно естественно, что первым плодом такой внезапной свободы слова была обличительная литература, — литература, описывающая патологические явления. Само
правительство открыло для гласности темные закоулки и низы бюрократии, охраняя от нападок лишь высшие сферы. При таком условии
193
очистка низших ступеней бюрократической лестницы становилась делом бесполезным. Все же доставляло удовлетворение, что можно было разоблачить, хоть отчасти, беспорядок, угнетение, невероятное лихоимство, свойственное тяжелому, бесчестному и придирчивому режиму бюрократии — немецкой и в то же время азиатской, патриархальной и военной.
Так как правительство участвовало в общем хоре и только и говорило что о злоупотреблениях, которые необходимо искоренить, о духе века, о потребностях новой, прогрессивной эпохи, то либерализм стал модой, даже средством обратить на себя внимание. Генералы, ничего так не боявшиеся, как слова «свобода», не имевшие понятия о слове «равенство» и налагавшие, после каждого смотра, телесные наказания на солдат, начинали замечать, что, в сущности, они были либералами, конечно, любящими порядок, но все же большими либералами. Каждый новый столоначальник, вступая в отправление своих обязанностей, не мог обойтись в то время без провозглашения своих прогрессивных принципов и напоминания о том, что для России наступила эра реформ и улучшений. В одном из университетов попечитель дошел до того, что стал упрекать профессора за недостаточно либеральную речь, произнесенную на официальном торжестве. У чиновников ни один обед не обходился без прогрессивных тостов и речей. Головнин, ныне министр народного просвещения, был того мнения, что для награждения чиновников за их независимый образ мыслей необходимо установить новый знак отличия ad Ьос!74[74].
Чем больше распространялся либерализм, тем больше он терял в глубине, силе, серьезности. Мрачно настроенное меньшинство, создавшее своим молчанием оппозицию в царствование Николая, было крепкого закала. Слабые люди отходили тогда в сторону, так как игра была слишком опасна, а для тех, кто оставался, двух-трех слов было достаточно, чтобы узнать друг друга. Многоречивость была им не нужна. Они много ненавидели, а ненависть — сила. При Александре II сила эта была притуплена словами. Правительство позволяло говорить; но можно было однако предвидеть, что настанет конец этой
194
терпимости. Что же касается народа, то он не принимал никакого участия во всем этом — он оставался в своем a parte.
Хотя он был равнодушен к тому, что происходило наверху, но к войне, стоившей ему много крови, он относился иначе. Неудачи подсказали народу мысль, какой у него не было в 1812 году: поднявшись всей массой на защиту страны, добиться уничтожения крепостного права. На Украине дело дошло даже до восстания крестьян, подавленного вооруженной силой того самого правительства, на защиту которого крестьяне поднимались.
Ясно, что единственным вопросом, который мог вывести народ из спячки и объединить его с образованной Россией, был вопрос об освобождении крепостных.
В то время как люди образованные занимались критическим исследованием заржавелого механизма дисциплинарного режима Николая, правительство выдвинуло великий вопрос освобождения. Дворянство, вместо того чтоб постараться выиграть первый приз, обнаружив широту взглядов, признав добровольно историческую необходимость, вдалось в упорную, мелочную оппозицию. С этого момента сила его была парализована. Народ, брошенный в объятия правительства, ожидал, с наивной верой, иной свободы от своего царя — золотой воли, воли… с землею.
Царь отвечал ему ружейными выстрелами; но крестьяне, падая, проклинали дворян и сохраняли веру в царя.
Правительство, которое до тех пор обращалось с народом с величайшим презрением и с удвоенной грубостью — помещика и военного, — начинало теперь ценить силу, которую придавал ему народ.
Положение совершенно изменилось; правительство, поддерживаемое народом, могло бы смело идти вперед в 1860 — 1861 гг. и провести серьезные реформы; но вместо этого, едва ощутив свою силу, правительство употребило ее на то, чтоб повернуть назад и укрепить самодержавие.
Пока продолжалась борьба между правительством и дворянством, литература всех оттенков поддерживала правительство и его проекты освобождения крестьян, — зрелище невиданное. Но согласие продолжалось недолго. Как только был
195
объявлен манифест об освобождении, часть литературы перешла в оппозицию и вступила в глухую, неравную борьбу с правительственной литературой, — борьбу, вся тяжесть которой должна была неизбежно обрушиться на радикальную партию.
Сочувственное отношение русской молодежи к Польше, печально протестовавшей молебствиями и трауром, появление ряда прокламаций, отпечатанных тайно в Петербурге, и русских книг и газет с заграничных печатных станков — все это обострило борьбу.
Когда в Варшаве пали первые жертвы, в России случилось нечто неслыханное: студенты и офицеры, гвардейские и армейские, заказывали панихиды по убитым полякам, и это в Петербурге, Москве, Киеве и в воинских частях, расположенных в Польше. Правительство, не привыкшее к подобного рода демонстрациям, пришло в сильное раздражение; еще более серьезные события в Казани довели это раздражение до крайности.
Студенты Казани собрались в университетской церкви, чтобы помолиться за упокой души крестьянина Антона, расстрелянного по приказанию графа Апраксина за участие в безоружном восстании, которое было подавлено с кровожадной жестокостью; Щапов, профессор университета, из духовного звания, произнес надгробную речь, прославлявшую память мученика. Этого правительство не стерпело.
Оно начало с отдельных преследований. Офицеры, заказывавшие панихиды по полякам, предстали перед военным судом. Щапова тотчас же арестовали и бросили в тюрьму тайной полиции75[75]. Политические процессы, почти забытые после смерти Николая, возобновились. Поэт Михайлов за воззвание к молодежи, не имевшее никаких последствий, был осужден на семь лет каторжных работ в рудниках. Он находился в дороге, не успел еще прибыть на место своего назначения, как новые аресты и новые процессы встревожили общество.
В числе арестованных были военные, как Обручев, и гвардейские офицеры, как Григорьев.
196
В 1862 г. правительство отдало под суд в Варшаве трех молодых русских офицеров: Арнгольдта, Сливицкого, Каплинского и унтер-офицера Ростковского, обвиненных в том, что они занимались пропагандой в армии, основали тайное офицерское общество и были преданы польскому делу. Их расстреляли, за исключением Каплинского, которого отправили на каторгу. Солдата Щура прогнали сквозь строй за то, что он не донес на офицеров.
Император Александр не любит собственноручно подписывать смертные приговоры: он предоставляет это своим подручным. Приговор по делу несчастных офицеров был, следовательно, подписан генералом Лидерсом. Через несколько дней после казни в Варшаве, в общественном саду, ему раздробили пулей челюсть.
Красовский, заслуженный полковник, покрытый ранами и крестами, был выведен в октябре месяце в Киеве на