площадь; с него сорвали эполеты и ордена, бросили ему одежду каторжника, заковали в кандалы и отправили в рудники на двенадцать лет. Преступление его состояло в пропаганде между солдатами, которых он умолял не стрелять в крестьян.
Встревоженное правительство не знало, как выпутаться из положения, как сохранить либеральную репутацию, не делая ни малейшей уступки. Задача была трудная. Николай, в простоте своего деспотизма, был счастливее.
Преследования студентов в Петербурге и в Москве не увенчались успехом, они были слишком грубо задуманы и слишком жестоко выполнены. Император сам заметил ошибку,
отстранил адмирала от народного просвещения, удалил петербургского генерал-губернатора и решился испробовать новую, более цивилизованную систему.
Эту новую систему, которая имела полный успех и воздействие которой Россия испытывает и ныне, изобрели главным образом два государственных деятеля; оба молодые, образованные, в расцвете сил. Мы имеем в виду министра народного просвещения Головнина и министра внутренних дел Валуева.
Когда все инструменты были надлежащим образом настроены и оркестр ожидал лишь взмаха палочки капельмейстера, а последний — лишь удобной минуты, подвернулся случай,
197
какой судьба посылает тем, кто желает этого и притом располагает силой. Это петербургский пожар, — тот исторический пожар, о котором мы уже говорили в предисловии.
Г-н Головнин — поклонник независимости чиновников — был назначен министром народного просвещения вместо адмирала Путятина. Человек честный, пользовавшийся сверх того репутацией философа, он так хорошо повел дела, что, говоря постоянно о свободе печати… в будущем, временно утроил строгость цензуры. Он давал редакторам столь красноречивые советы, делая вид, будто прислушивается к их мнениям, что тон газет изменился в мгновение ока. Такая же тактика применялась и в делах министерства. После того как в газетах целые месяцы толковали о необходимости реформировать в прогрессивном духе университетские порядки, дело кончилось введением таких правил, которые лишали студентов даже тени независимости; особенно замечательно .в этих правилах то, что предложил их отнюдь не министр; Головнин предоставил инициативу и разработку проекта советам профессоров. То, что проделывал Головнин в качестве мыслителя и философа в министерстве народного просвещения, г. Валуев, как истинно светский человек, проделывал в министерстве внутренних дел, но только с большей откровенностью, т. е. с еще меньшими предосторожностями. Правда, чиновники этого министерства представляли собой материал гораздо более гибкий: тут приходилось иметь дело не со старыми профессорами и молодыми учеными, а с заслуженными полицейскими и с молодыми людьми, воодушевленными идеей… сделать себе карьеру.
Итак, Валуев даже не без игривости обделывал свои делишки по части руководства общественным мнением. Было, например, известно, что один журналист увяз в долгах, что он играл в карты, обладал хорошим слогом и не обладал стойкими убеждениями, был либералом, впрочем, по воспоминаниям; его статьи считались поучительными. Простое чувство долга подсказывало министру приободрить, поддержать талантливого человека… который имел несчастье много проигрывать. Ну вот, его и приободрили немного. В знак благодарности он пролепетал несколько похвальных слов, выставляя на вид скрытые добродетели правительства, — и проиграл вдвойне.
Тотчас же поощрение прекратилось… и репутация его также пала, так как, удивительное дело, все знали, что редактор получил поощрение. Год оканчивался, а с ним и подписка (только с 1863 г. публика стала читать с удовольствием поощряемые газеты). Редактор, при последнем издыхании, отправился в Петербург просить министра спасти его. В Петербурге нашли, что это трудно сделать; однако его газете можно было бы предоставить право печатать, например, объявления военного министерства. Но и тут встретились некоторые затруднения. Военный министр не был таким отъявленным либералом, как Валуев. По странному совпадению редактор также почувствовал, что и он день ото дня становится все менее и менее либерален. Он получил привилегию на печатание объявлений и попал таким образом в число поощряемых журналистов.
Число газет и журналов, выходящих в России, очень ограничено; поэтому дела, благодаря применению системы поощрения и при поддержке, оказываемой ей доктриной министра народного просвещения и двумя-тремя газетами т рагйЪиБ 1п1Ме1шт76[76], которые выражали, так сказать, международную независимость европейских взглядов, — дела, говорю я, шли очень хорошо. У Головнина предавались обстоятельным суждениям, у Валуева — смеялись, а пресса с каждым днем становилась все более и более консервативной.
Пожар, случившийся в Петербурге, был настоящим триумфом этой системы.
Генерал Потапов, начальник тайной полиции, сказал тогда одному из наших знакомых: «В настоящее время речь уже не о том, чтоб укрепить или опрокинуть то или другое учреждение, — об этом можно спорить; нет, речь идет о том, чтоб сомкнуть наши ряды, присоединиться к правительству и спасти цивилизацию: она в опасности!»
Всякого, кто высказывал независимое мнение, не согласное, на беду, с мнениями, терпимыми правительством, немедленно обвиняли если не в том, что именно он поджег Петербург, то по меньшей мере в сочувствии поджигателям. И Потапов потирал руки: обязанности его канцелярии наполовину выполнялись литературой.
199
Рвение, негодование газет превосходило всякую меру. Они вызывали правительство на исключительные, беспримерные жестокости.
«Все надеются, — выкрикивал журнал г. Краевского «Отечественные записки», — что полиция разыщет этих извергов; все хотят, все требуют, чтоб имена их были оглашены, для того чтобы знать, кого нужно бояться. Все хотят, все требуют наказания; народ обрек бы этих злодеев даже на такую казнь, которой нет и в законе. Расстреляние и повешение, по его мнению, слишком легкие, слишком благородные казни для таких варваров. Если б они попались в руки народа, он разорвал бы их на куски, он жег бы их на кострах, он живыми закапывал бы их в землю или замуровывал в те самые стены, которые стоят теперь печальными памятниками злодейства и человеческого безумия. Во всяком случае народ рассчитывает на виселицы, ждет ружейных залпов: он должен быть отомщен».
«Наиболее виновные поджигатели, — повторяли на все лады «Московские ведомости», — вовсе не те несчастные, которые подносят горящую головню, а те люди, которые проповедуют зажигательные учения»77[77].
Непосредственные и очень благоприятные для правительства последствия этого скоро сказались в ожесточении простого народа в Петербурге и Москве против студентов, которых начали смешивать с поджигателями и, что еще хуже, с самой реакционной дворянской партией.
Один журнал осмелился поднять голос в защиту оклеветанной молодежи — он был запрещен; другие стали более осторожны.
Однако правительство не ограничилось запрещением «Современника». Через некоторое время был посажен в Петропавловскую крепость его редактор Чернышевский, замечательный
200
писатель и самый талантливый из преемников Белинского (который создал этот журнал и руководил им до самой своей смерти). В то же время публика узнала об аресте человека, еще молодого, но пользовавшегося уже большим уважением. Не лишним будет сказать здесь несколько слов о Серно-Соловьевиче: его история в высшей степени характерна для этого времени.
В ту пору, когда проект освобождения крестьян находился в руках нескольких ретроградов- сановников, относившихся к нему враждебно, один молодой питомец Царскосельского лицея,. столь заслуженно прославившегося в истории нашего общественного развития, только что начинал свою служебную карьеру в канцелярии Государственного совета. Он работал в отделениях, которые занимались перепиской и приведением в порядок документов Главного комитета по крестьянскому делу. Члены этого комитета употребляли тогда все усилия, чтоб запутать вопрос, создать затруднения и препятствия и затянуть подольше дело. Молодой человек, преисполненный энтузиазма, горячий, фанатически преданный делу освобождения, был возмущен этими интригами и решил отказаться от роли орудия в руках .заговорщиков против народа. Но прежде чем оставить службу, он написал царю благородное, откровенное письмо. Он раскрывал ему, что делается, чтобы помешать его намерениям, и каким людям он доверил великое дело своего царствования.
С этим письмом в кармане молодой человек прогуливался по Царскосельскому парку и, встретив императора, подал ему письмо. Император, заглянув в него, нахмурился и сказал молодому человеку, что он прочтет письмо и даст ему ответ. Вечером граф Орлов велел позвать к себе Серно-Соловьевича. «Государь, — сказал он ему, видимо, недовольный этим поручением, — приказал мне благодарить вас и поцеловать. Он прочел ваше письмо и примет его во внимание». Император играл еще тогда в либерализм; но последний маркиз Поза скоро увидел, что бесполезно обращаться к этому монарху, даже когда он посылает через министра полиции свое императорское лобызание. Серно-Соловьевич оставил службу и напечатал в Германии свой проект освобождения крестьян… с выкупом земли.
От этой брошюры веяло уже чем-то совершенно новым. «Я печатаю свой проект за пределами государства, — говорит
201
автор в предисловии, — так как в России его не разрешили бы отпечатать. Я подписываю его, так как наступило время действовать как подобает свободному человеку. Если мы желаем, чтоб с нами обращались как со взрослыми, то нам не к лицу поступать по-детски».
«Берегитесь», — сказал автору генерал Потапов, но ничего не сделал. Преступление было совершено слишком публично, слишком откровенно, слишком, скажем прямо, по-рыцарски. Но спустя несколько месяцев Серно-Соловьевича запутали в один из тех мнимых заговоров, рассмотрение которых обыкновенно возлагается на особые инквизиторские комиссии, ведущие дела при закрытых дверях, без свидетелей, без защиты. После того как подобного рода следствие бывает закончено, комиссии эти, чтоб соблюсти юридическую благопристойность, передают следственные материалы на рассмотрение сената, присовокупляя к ним свое собственное заключение. Сенат, только и помышляющий о том, чтоб представить лишнее доказательство своей горячей преданности престолу, не скупится на услуги, в особенности когда дело идет о врагах правительства; он прибавляет несколько лет каторжных работ, несколько позорящих выражений — и все кончено.
Серно-Соловьевич и Чернышевский, арестованные в середине 1862 г., в момент, когда мы пишем эти строки, томятся еще в казематах78[78].
Избавившись таким образом от серьезных противников, прекратив, так сказать, временно их существование, устрашив слабых и приобретя признательность подлых, министерство смело покинуло свою оборонительную позицию.
Восстание, вспыхнувшее в Польше, представило превосходный предлог, которым министр внутренних дел и воспользовался, чтоб начать знаменитую ныне патриотическую агитацию, побуждая ввиду возможности европейской войны подавать верноподданнические адреса царю. Чиновники министерства стали колесить по губерниям во всех направлениях, внушая властям мысль об адресе и предлагая даже самый текст. Отпечатанный образец текста оставлял однако достаточно простора для местных вариантов и изменений; он вовсе не был обязательным, при условии, чтобы тот, который составлялся взамен, выразил бы еще большую преданность. Народ удалось увлечь. Хотя способ, каким осуществлялось освобождение, и вызывал недовольство, все же народ питал чувство признательности к царю за самое освобождение и все ожидал от него золотой воли, вола с землею. Его трогало, что ему сообщали об опасности, угрожающей отечеству; он верил в предстоящее нашествие, подобное нашествию 1812 г., и начал припоминать свою старую ненависть к полякам, которых изображали ему толпой бар и ксендзов, возмутившихся против царя-освободителя.
Провинциальное дворянство не было столь наивно, чтобы не видеть в патриотической преданности весьма недорогое средство восстановить прежнюю