как оно сделалось через год после резни и террора.
Я не встречал ни одного человека с здравым смыслом, которого бы весть о наборе не ошеломила. Князь Орлов поскакал в Варшаву уговаривать великого князя; говорят; что вел. князь сам был в раздумье, телеграфировал государю. Но дело было аи ре1ег8Ъи^18сМ10[110]… набор не отменили. Все усилия, просьбы, доводы, которыми многие старались остановить, задержать восстание, исчезли как прах перед набором.
«Вы видите, — говорил нам в декабре месяце Сигизмунд Падлевский в Лондоне, — можно ли медлить и в нашей ли воле остановить восстание? Если эта варварская травля на людей сбудется, мы, может, все погибнем, но восстание будет наверное». И он поехал с Потебней в Польшу.
Знаменитая бранка была в Варшаве 15 января, 21 января вспыхнуло восстание, а месяца через три не было уже ни Потебни, ни Падлевского, — кровь лилась рекой, и на мрачном горизонте России подымались два тусклые пятна вешателя и его ритора, именами которых будет помечена эпоха, начавшаяся о конца 1862…
Напрасно хотят покрыть это темное время одним патриотическим взрывом и возбужденным чувством национального достоинства. Одна непомерная спутанность понятий и наглость языка может ставить год казней наряду с годом побед, год великой и малой полиции с великим 1812 годом. Что кастратский задор западных нот мог взбесить всю Россию и она показала
295
готовность отпора — это понятно, что по сей верной оказии многим захотелось наконец сбросить нравственное иго Европы111[111], в котором нас держали всякие фамулусы Гнейста и подмастерья немецких гелертеров — также понятно. Но вглядитесь в результат всей агитации. Когда вчерашние почитатели Англии, громко презиравшие все русское, премудро сделавшие «шанже через половину манежа», раздули вместе с откровенными кликушами и беснующимися о России, патриотические искры в длинное пламя, которому недоставало одного — сожигаемого материала, т. е. неприятеля, следовало бы успокоиться на сознании и заявлении своей силы. Не тут-то было. Все это возбуждение, вся готовность сразиться с Европой перешла в полицию. Прокофьи Ляпуновы и Минины Сухорукие почувствовали себя квартальными и частными приставами; доносчики, сыщики — Фигнерами и Сеславиными; Муравьев — княаем Пожарским. Не имея ни отечества для спасения; ни мира для покорений, все бросились на полицейское усмирение Польши, на полицейское водворение русского элемента, на полицейскую пропаганду православия, на чиновничью демократизацию края… Такой исток патриотизма слишком сдает нашим Петербургом, и мы не видим в нем русского народного чувства. Русский народ положил бы в котомку свой черствый, черный хлеб и пошел, бы на войну за Русь, но он отроду не считая Польшу русской — что ему до нее за дело! Он слишком занят заботою дня, своим поземельным и выкупным делом, чтоб заниматься Польшей.
Да если б и в самом деле народ, которому грозили войной из-за Польши, которого уверяли, что в каждом пожаре участвует поляк, заразился бы полицейской чумой образованных сословий, мы и с ним не взяли бы круговой поруки против нашей совести, как не берем ее с вами. Мы не рабы любви нашей к родине, как не рабы ни в чем. Такого языческого, азиатского поглощения своей воли и своего разума племенем, народом не только нет больше в новом мире, но никогда не .было в мире христианском, по крайней мере в том, который основался и развился «не на свободе», а «на логической необходимости».
296
Под какой бы логической или стихийной необходимостью мы не были, мы не отречемся от нашего нравственного самоопределения независимости нашей, мы никогда не поставим критериум нашей совести в чем бы то ни было вне ее. Оттого-то нам родственно понятен голос юношей, остановившихся в раздумье перед кровопролитьем и спросивших себя: «Да следует ли в самом деле быть слепым орудием правительства?» Оттого-то они для нас недосягаемо выше тучи «Охотников», пошедших на помощь правительству, распинавшему Польшу, и переменивших военный мундир на полицейский.
И в то время когда эти несчастные доделывают свое дело мести и ненависти, когда они не могут уняться и после победы и рвутся, как тот гвардейский офицер, который бросился к Павлу, чтоб дать еще пинька умирающему, — в то время кровь Потебни и его товарищей кладет основу забвению прошедшего и будущему союзу для новой жизни обоих народов. Русские юноши смертью в польских рядах засвидетельствовали не рознь свою с народом русским, а единство славянского мира, понимающего все отрасли одного дерева.
Нельзя прилагать уголовный свод и полицейский устав, военный артикул и кабальное право мундира и жалованья в таким трагическим событиям; тут ни лица, ни дела не подходят под мерку судебной инстанции, не исключая самого правительствующего сената со всеми департаментами своими.
Вы хорошо знакомы с религиозным воззрением на наши мирские дела. Вспомните, что делали монахи (когда они были истиной) на окровавленных полях диких битв. Они не упрекали раненых, не отравляли последние минуты умирающих, они без различия стороны
молились о тех и о других и утешали последних будущностью, как они ее понимали… У религии не одна сторона нетерпимости и гонений. Зачем же вы берете только ее?
297
СВИДАНЬЕ В НИЦЦЕ
Ненужнее, унизительнее для Петербурга, неприятнее для Франции ничего нельзя было выдумать, как неуместную, искупительную поездку императора, Александра II в Ниццу. Fiasco полное. Наполеон поехал из учтивости… Александр дал солдатам ко Станиславу — и разъехались. «Globe» превосходно заметил, что если б Наполеон спросил Александра, что всего больше его удивило во Франции, ему пришлось бы сказать, как некогда отвечал дож французскому королю: «То, что я здесь».
298
РУССКИЕ ДЕНЬГИ, ПОЛЬСКИЕ ДЕНЬГИ
«Моск. ведомости», № 215, сообщают очень интересные новости о хозяйственных делах газеты «Le Nord». Они говорят, что «»Le Nord» основан на русские деньги и продолжает свое существование благодаря ежегодным пособиям из России». Скажите пожалуйста, мы все думали, что «Le Nord» — журнал независимый, он сам не раз говорил об этом! С чего же Катков взял это?
«Le Nord», не зная ничего об атом, за него же вступился против Шедо-Ферроти и рассказал, как московский университетский совет на смех Головнину отослал назад им рекомендованную книгу, находя ее вредной. Жаль, что первый геройский шаг университетской оппозиции так реакционен. Видно, от великого так же близко к гадкому, как и к смешному.
В 216 № «Моск. ведом.» напечатана следующая загадка о книге Шедо-Ферроти, наделавшей столько шуму по инвалид ной команде и полицейскому ведомству:
Книга эта действительно замечательна своею наглостию, но оценить ее можно только приблизительно, справясь в редакциях некоторых французских журналов, сколько им платила в минувшем году польская партия, чтоб унижать подобным образом русский народ и превозносить поляков, разумеется, не останавливаясь для сего ни пред истиной, ни перед презрением всех благомыслящих людей.
Что все это значит?
ЧТО ЖЕ ДАЛЬШЕ?
Борьба Польши с Россией — одна из самых страшных трагедий в истории. Мы ее досмотрели с тем ужасом, с которым человек с берега наблюдает, шаг за шагом, крушенье корабля, на котором плывут близкие ему люди… и на душу падала больше и больше та глухая, тяжелая, подавляющая боль, которая . сопровождает совершение всякого безвыходного несчастий, А борьба эта была безвыходна… Бой мог не завязываться, завязаться иначе, в другое время, но когда однажды он вспыхнул, спасений не было, да не было и выбора со стороны Польши. Какой-то грозный архангел стоял за польскими бойцами, не позволяя отступить и указывая им то на близкую земную помощь и лавровый венок, то на вечную награду и мученическую ореолу.
Сила одолела. Польша, измученная, исходящая кровью, опустила меч, но и теперь, когда смерть носится перед ее глазами, она высоко держит свое знамя костенеющими руками и продолжает верить в помощь родственного ей Запада и в небесную помощь.
Победы над несчастием тяжелы. Сам Петербург не радуется, не торжествует. Злоба, уже падающая теперь, скоро заменится темным сознанием, что совершились страшные судьбы, страшные события, которых ни порицать, ни праздновать нельзя, но которые обязывают обе стороны к другому будущему и, прежде всего, к кепкой думе.
Польские и русские статьи и брошюры последнего времени неудовлетворительны, их грань мелка, им не дорога правда. В одних неукротимое раздражение, в других бесконечные пересуды, пустая болтовня праздных на месте несчастия, полицейское
300
следствие, процесс обеих сторон скучные антикварские диссертации. Как будто дела в истории решаются судейскими приговорами и живые события ищут себе оправдание ех £опИЪи8112[112]. Пора вынырнуть из диких возгласов и дипломатических тонкостей, из исторического права и наглости права сильного, пора оставить обязательные фразы, угрозы, ругательства и взглянуть, прямо в глаза фактической истине и последнему результату. Скажем больше, пора самой искренней горести, самому святому сетованию принять больше мужественную форму. Нельзя вечно оставаться плакальщиками на кладбище? Жизнь и сила не удовлетворяются ни плачем и сетованием, ни ненавистью и бранью, им надобно пониманье и дело, Искренная слеза прошедшему и твердей взгляд вперед. Le roi est mort — vive le roi!113[113] Это крик всей природы, всего живого — мы говорили это в стану других побежденных и повторяем теперь.
Нас оскорбляет, что дела идут не по нашей программе, что пути их не разумны, не чисты; взволнованные рядом жертв и злодейств, мы забываем, что они все же идут. История не создается а priori, не творится из одной мысли. Разум не имеет столько власти над фактами, чтоб заправлять ими, не принимая постоянно в расчет событий свершившихся — они составляют необходимую базу его операций. Элементы не создаются ни в истории, ни в химии, их надобно брать как они есть, им надобно подчиняться, для того чтоб над ними владычествовать. Только в этом сочетании фактического материала с сознательным идеалом и состоит историческое деяние.
Польский вопрос, так, как он ставился с 1831 года, вряд может ли ставиться в будущем — но не видно ли из-за него целого ряда других вопросов, выдвигающих на первый план славянскую федерализацию, в которой сохранился народ польский и распустится империя всероссийская в равноправном славянском союзе? Казенные патриоты кричат с ужасом о сепаратизме, они боятся за русскую империю, они чуют в освобождении частей от старой связи и в федеральном их соединении конец самодержавию…
301
…При слове «союза, федерации славян»,мы предвидим тот взрыв негодования и возгласов людей практических, наторелых дельцов, который встречал некогда наши слова «о праве на землю, об общинном владении» до тех пор, пока, так или иначе, то и другое не было признано самим правительством. Мы не боимся их канцелярской мудрости, последние годы показали ясно меру способностей людей, ничего не видящих дальше своего носа и зато очень подробно знающих то, что у них перед носом. Что поняли, предвидели, предупредили; отвратили министры всех дворов и