Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений. Том 18. Статьи из Колокола и другие произведения 1864-1865 годов

и только что Мандт доложил ему, что он высочайше скончался, как кто-то закричал во все горло и на всю Россию: «Теперь баста

Сотней голов мы проделывали в тридцатилетнем загоне вековые драмы западного развития, жили ими, страстно принимали их к сердцу, страдали их прошедшими страданиями — надеялись их надеждами… отдавались им беззаветно, откровенно и быстро изнашивали их знамена самой стремительностью и преувеличением. Догнавши старших, мы вместе с ними хоронили одну фазу их развития за другой и, не оставаясь на могиле, торопились навстречу наследнику. Мы пережили

322

в темную, глухую ночь, рядом сновидений, всю западную эпопею. Пасхаль говорит, что царь, спящий полсуток и видящий во сне, что он пастух, и такой же сонливый пастух, также видящий во сне, что он царь, — равны. К нашему меньшинству это совершенно идет, тем больше что сны наши не были простые. Мы дремали — слыша сквозь сон какой-то стон, разлитой в воздухе, дремали — придавленные свинцовой гирей» и притом сны были так ярки, так ясны, что их можно назвать временным переселением душ. Так, как древние ходили в преисподнюю, так мы отступали в прошедшее, становились на время предками и жили, например, всю революцию от ослепительного утра ее в 1789 — до «закладки», которую судьба положила в ней, как сам себя назвал Наполеон… Кто из нас не слыхал громовых речей Мирабо и Дантона, кто не был якобинцем, террористом, другом и врагом Робеспьера, даже солдатом республики у Гоша, у Марсо?.. Даже сумеречные времена и неясные фигуры времен Реставрации и Людвига-Филиппа отражались в нас со всеми своими вопросами и гневами. Мы обижались, что иностранцы посадили Бурбонов на трон, и плакали с Беранже о утраченном знамени, забывая, что победители мы и что наше знамя было твердо и высоко в руках какого- то Преображенского троглодита…

…Все эти сны — сны революции, сны философии, сны поэзии — были долею наяву, и в этом-то их важность. Прививная оспа все же действительная оспа, несмотря на то, что она

слаба, снята с другого организма и не заставляет сильно страдать. Если б этого не было, она не предохраняла бы от натуральной, она не имела бы смысла.

Прошедши в лунатизме по стремнинам и утесам, нам возвращаться не нужно, дорогу мы все же сделали. Мы так же пережили Руссо и Робеспьера, как французы, Шеллинга и Гегеля, как немцы. Но все выжитое нами, все приобретенное было в сфере мысли и сознания, в практический мир новых оспопрививателей не пускали, генерал штаб-доктор в ботфортах стоял у дверей.

От этого мы в прикладном мире сильно отстали, там нам следует протверживать «зады», читать по складам, да и то азбуку. Дивиться нечему; мы, резко и смело критиковавшие немецкую

323

философию, французскую республику, английскую конституцию, не смели явно усомниться ни в святости крепостного права, ни в пользе телесных наказаний.

Лиха беда была отчалить. Как только правительство нанесло удар рабству, с дня на день можно было ждать ряд конституционных попыток. Вместо Земского собора, Земской думы потребовали думу боярскую, явилась попытка жмудских норманнов и татарских баронов, сто лет тому назад избавленных Петром Федоровичем от телесных наказаний и выросших теперь до требований времен крестовых походов, — ограничить белой, дворянской костью царский произвол. Беды нет, успех невозможен, а за почин им спасибо. Оспа, снятая с торизма, оказалась очень кроткой и доброкачественной (benigna, как выражались старинные врачи), от нее едва останется рябина на нежном плечике московского дворянства, вот и все. Словом, вреда никакого, а путь указан, слово произнесено, печать молчания сломана — не в главном заведении, в котором все подпечатывают, а всенародно, в дворянском собрании.

Вот существенное, субстанция, как выражался в Иегове почивший Спиноза, остальное — «атрибуты, аксиденции».

Ну и надобно признаться, что касается до этих акциденций и атрибутов… это своего рода capo d’opéra…126[126] Тут комизм так перемешан с отвратительным, Офроеимов с Катковым, молодое желание свободы с старыми заступниками крепостного права, что человек равно чувствует невозможность смеха и плача, гулового осуждения и откровенного сочувствия.

Для нас фарса с речью, подсунутой Офросимову (как ее рассказывает «Indépendance»), неоцененна. Революция, начинающаяся с фальша, с лубочной арлекинады, должна была окончиться в чернильнице валуевского писаря или в применении черкасских розог к шалунам, обманувшим безграмотного старика.

Хорош также и а propos127[127]… мы долго думали, что за муха укусила Английский клуб и лордов его… Отчего вдруг Безобразову стало уж так моркотно жить без ограничения царской

324

власти, а Орлову-Давыдову — так невмочь терпеть l’arbitraire?128[128] Мы все искали Чацкого, который произвел всю эту кутерьму. И вышло, что этот Чацкий — Константин Николаевич — l’impenetrable129[129], ничего не делающий после приезда в Петербург, как ничего не делал в Варшаве. Видите, испугались, что его назначение остановит палачей в Литве и в «Моск. ведом.», что не всю Польшу вывешают и ушлют в Сибирь, что не весь Катков будет печататься. Неукротимые бароны и мирзы, дети степной воли и Английского клуба, этого не могли вынести. Они-то встрепенулись и кликнули клич по всем уездам московским: «Постоим-де, братцы, за Иверскую божию матерь, не дадим в обиду наших. Пойдем за свободу действий Муравьева и за вольное катковское слово

Нет, господа, этим путем до свободы не дойдете и не доедете ни даже с двумя форейторами и одним гайдуком.

325

ЦАРСКОЕ NON POSSUMUS130[130]

Несмотря на головомойню московскому дворянству и на рекламу своему царствованию, Александр Николаевич втихомолку примеривает конституционные формы. По несчастию, болваном конституции он избрал катковского Муравьева. Вот две замечательные ограниченности царской власти, два поп possumus’a. восточного папы. Графов Потоцкого и Тишкевича потребовали зачем-то в Литву. Один болен, у другого жена умирает. Оба они лично знакомы с государем — по охоте, а вдвое того, верно, по неволе… оба доказали свою преданность и благонамеренность и медведями, и собаками, и плошками, и балами. Оба попросили они короткую отсрочку. Конституционный император смиренно отвечает: «Не могу, я дал слово не мешаться в распоряжения Муравьева».

Но еще это поляки. А вот что, говорят, случилось с русским, да еще больше — с русским генералом, и притом из немцев. Граф фон дер Остен-Сакен получил от своего управляющего донесение, что Муравьев обложил его именье тем калымом, которым он разоряет поляков. Остен-Сакен пишет управляющему, чтоб он не вносил денег, и протестует. Муравьев посылает экзекуцию, велит арестовать управляющего и взыскивает деньги. Граф пишет к государю, говорит, что его больше денег оскорбляет то, что с ним поступают, как с инсургентом, и просит, чтоб ему возвратили деньги. Конституционный монарх отвечает: «Не могу, я дал слово не мешать Муравьеву»…

А тот чем занят, что государь боится помешать? — Осквернением трупов. Месяца два-три тому назад, в одном уездном

326

городе Виленской губернии был расстрелян молодой человек131[131]; его мать, больная старушка, очень уважаемая в городе, упросила офицера дозволить труп сына похоронить на кладбище. Это дошло недели через две до Муравьева. Он отправил полицейских с командою отрыть труп и бросить на место казни.

Все вкусы гиены сохранились под этими генерал-адъютантскими эполетами.

327

ПОПРАВКИ И ДОПОЛНЕНИЯ

Нам пишут, что русский генерал с немецкой фамилией, с которого Муравьев назначил польскую справу, не Остен-Сакен, а Корф и что не граф Потоцкий, а гр. Браницкий просил отсрочки у самодержца, ограниченного Муравьевым. Хотя замена имен и не изменяет фактов, но спешим сделать эту поправку.

Перед нами одно письмо из Литвы и одно из Москвы.

В первом подробно рассказана история неистовства над трупом отрока, о котором мы говорили в прошлом листе. Дело выходит, что эту гнусность выкинул не Муравьев-реге, а Муравьев-Шэ. Что за счастье этому человеку, он может спокойно закрыть последний глаз и утонуть в собственной воде, имея такого достойного сына и наследника.

18 января с. г. в м. Ужвенты, Ковенской губернии, Шавельского уезда, за участие в борьбе Польши за независимость расстреляли ученика Шавельской гимназии (стало быть, мальчика, а не молодого человека) Тавтовича. Несчастная мать убиенного вымолила у шавельского военного начальника полковника Тинькова позволение похоронить тело в семейном склепе. Узнав об этом, ковенский губернатор, сын Вешателя, предписал жандармам арестовать участвовавших в вырытии тела, разбить семейный склеп Тавтовичей, вынуть из него труп мальчика и зарыть опять на месте казни. Полковник же Тиньков за мягкосердие немедленно был сменен.

Это второе издание Муравьева должно быть великолепно. О его прежних делах нам случалось не раз слышать и говорить. Но вот новая черта, сообщаемая тем же письмом. Муравьев ]цп., пришпоривая усердие своих чиновников, несколько раз повторял им: «Я покажу вам, что я не мой ополячившийся отец!» Он вообще находит, что отец стар и не довольно энергично действует, что он стал мягок. Вот каковы нынче сыновья! Это все после «Отцов и детей» пошли такие опрокинутые Бруты.

328

Он ли (Муравьев-реге), — соболезнует письмо, — не принимал меры для обрусения Литвы? не лез ли, как говорится, из кожи, чтоб доказать свою преданность государю самым зверским и бешеным управлением этою несчастною страною? не заменял ли приговоров военно-судных комиссий, приговаривавших тех, кои не принимали слишком деятельного участия в польском восстании, к нескольким годам ссылки на житье в великорусские губернии — на смертную казнь? не ссылал ли 16¬летних помещичьих дочерей, одних, в сопровождении пьяных жандармов, за несколько тысяч верст, потому только, что отцы или братья их принадлежали к восстанию? не запрещал ли, вопреки закону, следовать за ссыльными женам их? не назначал ли мужа в одно, а жену « другое место, точно так же матерей и дочерей? не жег ли сел и городов, не равнял ли с землею помещичьих дворов за то, что через их именья проходили инсургенты, хотя помещики жили спокойно на его глазах в Вильне? не выселял ли целых деревень или десятков семейств за то, что из этих деревень кто-то пошел в восстание? не позволял ли усердным русским патриотам плевать в лицо ведомых на смерть католических священников, с приговоркою: «Вот тебе снятие сакры»? не приказывал ли, в день исполнения смертных приговоров над поляками, делать вечером балы и заставлял танцевать их родственниц? и пр. и пр. И за все эти великие подвиги быть названным, в кем же — своим собственным сыном, — ополячившимся. Страшно и больно! Не даром об сыне идет традиция, что, будучи мальчиком в гостях у гродненского предводителя, помнится у кн. Святополка Четвертинского,. он повесил козу, принадлежавшую детям предводителя.

Муравьев Вешатель, — продолжает письмо, — запретил в Литве ставить в поле кресты с распятием, под штрафом 50 руб. с того, на чьей земле католический крест будет поставлен, и 25 руб. с того, кто ставил. Велел

Скачать:PDFTXT

и только что Мандт доложил ему, что он высочайше скончался, как кто-то закричал во все горло и на всю Россию: «Теперь баста!» Сотней голов мы проделывали в тридцатилетнем загоне вековые