нам потянуть кончик веревки, хоть после казни»! Пожалуй, палач может им дать кончик веревки, так, как кучера дают баричам вожжу
347
пристяжной; но пусть же они не освобождают отечества, не делаются ни Гемпденами, ни Лафайетами, а остаются родовым потомством Ноздрева, детьми Собакевича и внучатами Фамусова.
И сколько при всей лжи, при всем раболепии, коварстве, — сколько глупости в людях, кичащихся дворянской грамотой, на ней строящих свои законодательные притязания и становящихся за уничтожение польской аристократии! Чему радуются наши помещики, что правительство так поступает с литовским дворянством?
Мы можем смотреть как на необходимую меру на польское освобождение крестьян с землей. Вспомните, что писали мы спокон века, что писал полякам Бакунин, вырвавшись из Сибири. Но что же нравится в разорении и оскорблении польского дворянства — таковому ж российскому? Неужели они не понимают, что стоит им еще побаловаться конституционными кубарями да попасть неловко в царскую ногу, с ними сделают точно то же и прогонят их сквозь строй таких же мер и таких же Муравьевых. За свежим Катковым, который воспоет их гибель, как достославную победу, дело не станет. Вероятно, мы и тогда не будем на их стороне, да они-то сами зачем не на своей стороне? Они-то что за японцы, что точат ножи на свой собственный живот? Ведь уж им об этом докладывал их собственный дворовый листок…
«Но — но большая разница между польской аристокрацией и нашим барством, между ехидным литовским паном и кротким степным помещиком нашим»… Может, до вас в Америке не дошло новое открытие, что наше русское, столбовое дворянство ужас какое демократическое, что крепостное право у нас было временным затмением братских отношений, недоразумением между старшим и младшим, что, в сущности, помещики и крестьяне нежно любили друг друга, господа были отцы-матери своих мужичков, ели в те же дни, как и они, постное, парились по субботам в бане и ходили по воскресеньям в ту же церковь к обедне. Словом, если б наши крупнопоместные и мелкопоместные демократы не засекали мужиков и
дворовых до смерти, не морили бы их на барщине и оброке, не дрались бы беспрестанно в передней, не насиловали женщин
348
и не обирали бы мужчин, то их самих по нравам и обычаям, особенно же по отношению к высшему начальству, можно бы было принять за самых радикальных смердов в мире, или (так как они ходят по-немецки) за их собственных лакеев…
Часть наших журналов этим путем приравнения к передней и избе поднимала русское дворянство для того, чтоб оправдывать дикие меры правительства и обвинять польское шляхетство, во многом неправое, но которого кровь в это время лилась всеми жилами, которого сыновья падали на поле битвы или шли на виселицу, жены — в Сибирь, старики — в изгнание, казна — на содержание тайной полиции враждебного повелителя и на премии за доносы.
Институт, который для своего сохранения должен прикидываться не самим собой и класть свое знамя в карман, непрочен. Его собственные защитники спасают его так, как спасали помещиков во время пугачевщины, накинув на барские плеча мужицкий бараний тулуп… Плакать об нем не станут. Прошедшее нашего барства серо и темно… и эта темнота — его счастье. В нем один светлый день — 14 декабря 1825 года, в нем одна светлая полоса — та, которая идет к этому дню, та, которая идет из него. Если дворянство и сделало что-нибудь, то сделало исключительно для правительства, для государства, для царя; для народа — ничего, для защиты прав, для обороны личности, совести — ничего. Как сословие оно не может пережить верную подругу свою — крепостное право; ему приходится зачахнуть в бесплодных усилиях, овладеть движением (если нельзя остановить его) или откровенно снять с себя очень некрасивый дворянский мундир, отцепить очень тупую дворянскую шпажку и выйти из залы благородного собрания — простым смертным на чистый воздух.
Замечание графа Ростопчина становится пророчеством. Ьа гоШге136[136] — единственная гавань, в которую можно спрыгнуть с тонущего дворянского судна. Пришлось из кобенящихся пергаментов переписываться в ревижские сказки. Рекрутщина уже занесла свою лапу на молодое поколение — и ловит его за бархатный воротник.
349
Дождевые капли, притянутые на время солнцем, должны снова упасть на землю, сверкнувши в радуге и поносившись туманом по воздуху. Россия — царство крестьянское, сельское. Всё уходившее по делу и по безделью из села — воротится в него. Взятые во двор и попавшие в рекруты, отданные в науку и бродившие по миру воротятся дрожжами и солью в не сколько пресную сельскую «опару» и внесут в нее движение, которого ей недоставало. Долгое введение наше в историю, долгий и тяжелый искус, которым мы проходили наше немецкое пленение, окончатся — вместе с монополем привилегированных сословий. А что мы идем к бессословности, в этом трудно сомневаться.
Бессословная, демократическая Америка и идущая к бессословности крестьянская Русь остаются для меня по-прежнему странами ближайшего будущего. История, вопреки агрономам, заводит трехпольное хозяйство, и пока Европа, истощенная своими богатыми урожаями, лежит под паром, она пашет и боронит два другие поля.
На первый взгляд кажется странным, отчего именно этот народ колонистов с угловатыми нравами, с какой-то цивилизованной грубостью, с неприятной свободой и всякими эксцентричностями, и другой — едва пробуждающийся от рабства, избитый и покорный, — отчего именно они призваны к деятельному совершению своих судеб, именно теперь. Для того, чтоб понять это, необходимо ярко отделить ядро от скорлупы. Последняя война показала не только мощь Америки, но и ее слабые стороны. Линкольн в одной из последних речей своих выразил своим мистическим языком печальное сознание, что «войной провидение наказало обе стороны», что «обе согрешили перед богом». Недостатки России не только бросаются всем в глаза, но в них признаются все: правительство и литература, заголовки реформ и дворянские собрания. Сознание своих недостатков — великое дело, его высказывают или в минуты отчаяния и смерти, или в начале новой жизни, по крайней мере жизни обновленной. Оттого, что наше современное состояние так скверно и мы это знаем, оттого-то мы и идем вперед. Самодовольство косно, гордое эи£йэапсе!37[137] не двигается. Англия
350
знает, что она первая страна в мире, Франция — что она великий народ, чего же им еще? Америка и Россия — страны недозрелые внутри и перезрелые снаружи, обе с здоровой кровью и накожными сыпями, с юными мышцами и старческими привычками. В последние годы Америка открыла, что у нее бездна черного белья, а Россия — что у ней вовсе нет чистого. Стирка сделалась необходимостью.
После нее они пойдут вперед, но пойдут они розно. Америка, с лавровым венком и фригийской шапкой, торжественно выходит из гигантского боя. Россия, с опущенным покровом, смиренно и печально пройдет не триумфальными воротами, а скромной калиткой, которую отворяют беременной женщине, осужденной, виновной, но в которой хотят спасти «плод чрева ее»!
Кто он? чей он? Об этом мы поговорим в другом письме.
ПИСЬМО ВТОРОЕ
Северо-Американские штаты и Россия — два полюса той социально-гражданской антиномии, к которой примыкает западное развитие со всеми своими перестройками и переворотами. Они оба за границей старой арены, представляют два противуположные, но неоконченные решения и потому скорее дополняющие друг друга, чем исключающие. Полная жизни и развития, противуположность — без замкнутости, без законченности, без физиологической розни, не вызов на вражду и бой, не условие на безучастную посторонность, а на труд для снятия чем-нибудь более широким формального противуречия, хотя бы взаимным пониманием и признанием.
Самую резкую и типическую противуположность в Европе представляют два народа, наиболее связанные друг с другом былым и настоящим, географией и торговлей, интересами и образованием. Противуположное воззрение Англии и Франции, отвердевшее в своей исключительной непереходимости, перешло в видовой habitus, в особенность сложившуюся, окостеневшую и от которой отделаться очень трудно. Тут дошли до дна, задачи разрешены, шаткого мало, сомнительного мало, обе стороны стоят слишком близко и слишком довольны собой, чтоб
351
уступить что-нибудь. Северная Америка и Россия не решили задачи, а разрешают ее на разных основаниях, ни та, ни другая не достигли до безапелляционных решений. Постановление задачи взято ими из тех же источников, из той же западной школы, но материал для разрешения явился под руками совсем другой. Школа для них не обязательна, наследственных долгов на них нет. С прошедшим их не связывает ни родовая честь, ни дворянский point d’honneur138[138], они могут отказаться от него, не бесславя отцовского имени, его никто не знает. У них нет майоратов, полученных на ряде условий, — в Америке все благоприобретенное, в России одни засеянные поля. Там, где Европа останавливается, спотыкается, оттуда идут новые народы; то, что в Европе считается невозможным, нелепым, гибельным, там очью совершается, и вот почему для меня гораздо интереснее все, что творится в Америке и в России, чем все, что делается в Европе, от Стокгольма до Лиссабона.
Можно ли в самом деле страстно принять к сердцу вопросы, теперь находящиеся в западной работе, разрешаемые кровью и прениями, армиями и камерами? Гольштейн и Дания, Пруссия и Австрия, Наполеон и Наполеон; тут Тьер защищает папу, там Виктор- Эммануил возвращается, как библейский сын, к римскому отцу и отец не приказывает даже убить лучшего барана для него; «Польша, Польша! Идем за Польшу!», и вдруг Польша забыта, предана на пропятие, даже без замены Варавой. Все это носит тот характер случайности или внешней необходимости, который бывает в ежедневных встречах, нельзя же, чтоб чего-нибудь да не случилось, — сегодня одно, завтра другое, а может, и третье. Научное движение, чужое
окружающему, как быстрая река, несется своей дорогой, орошая берега, обогащая их и не останавливаясь на них.
Была минута в начале нынешнего года, сердце дрогнуло, но и она прошла и затерлась в общей тине — церковь и государство показали друг другу свои старые зубы. Помните байроновское преставление света139[139]. Середь общей гибели и мрака тихо поднимаются два исхудалых умирающих старика,
352
последние живые существа гибнущего мира и два заклятых врага. Они узнали друг друга, их черты, искаженные наступающей смертью, исказились злобой, они задержали кончину и вперили друг в друга стеклянный взгляд, в котором агония смешалась с ненавистью. Мы видели эти две головы и видели этот взгляд; церковь и государство приподняли голову над старческим бредом энциклики и поняли еще яснее, не только как они друг друга ненавидят, но и как они друг другу необходимы. Убедившись в этом, счастливее байроновских герое они остались живы и, побранившись, успокоились.
Америка и Россия натолкнулись на вопросы, поставленные вроде сфинксов на всех выходах и бастионах старой западной фортеции, и они их обойти не могут