до какой степени безобразно противуестественное совокупление форм образованного суда — с палочными ударами, гласности — с побоями за то, что человек
не хочет себя назвать или называет ложно, как еще больше безобразное совокупление печатного слова с грубейшим рабством является перед нами во всей холопской красоте в новом манифесте Каткова, которым он благодарит Россию за верность ему во время задержания его деятельности. Мы ограничимся отрывками, без рассуждений. Заметим только, что поводом манифеста — адресы, которые ему шлют из губернии, и праздник, который ему дали в университетских залах… «Тост за государя пили (как за всех государей, исключая отставленных по прусско-австрийскому делу) с восторгом».
Пусть наши читатели судят, что должны были чувствовать мы, зная, что в этом энтузиазме выражалась горячая общественная благодарность монарху за нас, за благоволение, нам оказанное, нас поднявшее и одушевившее новою бодростью, новым чувством призвания. Подобные минуты забыть невозможно; в них заключается творческая, решающая сила. Что мы пережили в эти минуты, то может быть названо событием, и событием не в нашей только жизни, но и в общественной.
В чем же однако заключается значение нашей деятельности, которое отрицать нельзя? Что виною встречаемого ею столь живого и повсеместного сочувствия в русском обществе?
Политическая печать в России есть дело новое. Нам довелось быть из первых серьезных органов силы, которой на Руси никогда не бывало и которая явилась только теперь, в нынешнее царствование, — вот первая причина того значения, которое приобрела наша деятельность. Были ли при этом обнаружены нами какие-либо личные достоинства — это вопрос второстепенный.
124
Так и утопает, так и млеет в своем величии патриарх-редактор. За это-то упоенье собой он так и гадок нам, тут есть какой-то духовный блуд, которого посторонний глаз видеть не может без омерзения… нам не нужно знать, как он исходит восторгами о себе, как он стонет, отталкивая все личное и смешивая себя с Романовыми.
Но — к философии рабства:
Плодотворно только то право, которое видит в себе не что иное, как обязанность.
Для политической печати, как и для всякой политической деятельности, это есть долг государственной присяги. Честная, достойная своего имени политическая печать должна быть не чем иным, как постоянным, неуклонным и неослабным применением долга присяги, которая требует, чтобы всякий радел о нераздельных пользах престола и государства и, не останавливаясь ни перед какими соображениями, противился всему, что может угрожать им опасностью или причинять им существенный вред. Можно ли придумать программу, которая могла бы более соответствовать призванию политической печати?
Право публичного обсуждения государственных вопросов поняли мы как служение государственное во всей силе этого слова. Когда мы приступали к делу, нас не призывали к присяге, но мы произнесли ее про себя, и произнесли с полным убеждением. Долг, с нею соединенный, поставили мы во главу нашей деятельности и подчинили ему все. Он был жизненным средоточием наших мнений по текущим делам; он был единственным руководящим и возбуждающим началом нашей деятельности. Он усугублял наши силы, он оплодотворял нашу мысль, он давал зоркость нашему суждению и цвет нашему слову, он поддерживал нас в борьбе, и в нем заключается тайна тех симпатических отношений, в которых находится к нам народное чувство.
…Где английские законы, где английская личная независимость?.. Все потеряно… остался государь, присяга — мириады какой-то нечистоты, служащей ему, не имеющей по себе никакого значения, и Каткову.
Через день (154 №) показалось мало, и он прибавил:
В России есть только одна воля, которая имеет право сказать: «Я — закон». Перед нею 70 миллионов преклоняются как один человек. Она есть источник всякого права, всякой власти и всякого движения в государственной жизни. Она есть народная святыня, ею все держится и все единится в государственных делах. Народ верит, что сердце царево в руке божией. Она заколеблется — колеблется и падает все. Служба государю не может также считаться исключительною принадлежностью бюрократической
125
администрации. При том значении, какое верховная власть имеет, как вообще, так в особенности в России, все, от мала до велика, могут и должны видеть в себе, в какой бы то ни было степени и мере, слуг государевых.
Говорят, что государь очень недальний человек, но неужели он так мало развит, так плохо воспитан Жуковским, так совершенно вне своего времени живет и движется, что это топорное, грубое учение отчаянного рабства ему нравится?
126
ЗАМЫШЛЯЕМОЕ УБИЙСТВО В РЯЗАНИ
Рядовой Белевского полка Ефимов сорвал погоны с офицера того же полка, пришедшего на гауптвахту для исполнения над ним приговора (телесного наказания) за совершенную им кражу. При допросе подсудимый заявил, что он не хотел подвергнуться наказанию розгами за кражу, потому что решение комиссии по сему делу ему не было объявлено в законной форме… (совершенно достаточная причина, чтоб в Англии и Франции приговор был уничтожен). Несмотря на все на это, Ефимов приговорен к смертной казни.
СВЯТЫЕ ТАЙНЫ И ГРЕШНЫЕ РОЗГИ
В 1861 году, при введении в действие положения о временнообязанных крестьянах, в Тамбов прислан был генерал, барон Винценгероде. В каком-то селении произошло недоразумение у крестьян с помещиком; барон, вместе с жандармским полковником Дурново, отправился усмирять селение. Определили они наказать розгами многих крестьян, в том числе 65-летнего старика, который в день, назначенный для наказания, исповедовался и приобщался, почему гг. Винценгероде и Дурново положили следующую резолюцию: наказать крестьян таких-то и таких-то, а старика такого-то от телесного наказания уволить, потому что он уже в то утро приобщался святых Христовых тайн.
127
ПОЛЬША В СИБИРИ И КАРАКОЗОВСКОЕ ДЕЛО
Трудно убивать народы, даже со всем монгольским бездушьем, с адвокатами, как Катков, с катами, как Муравьев, и со всякими православными краснобаями из инженерного ведомства и Лютеровой ереси а 1а Кауфман. Добивали, добивали Польшу… а она все жива… Она восстала в Сибири — безнадежная, отчаянная, но все же предпочитающая смерть — рабству. Наши читатели знают подробности из русских газет: «Поляки ретировались в лес (до лясу, острят мокрые кровью „Моск. вед.”). Лес окружили войсками и понятыми людьми, большей частью тунгусами и бурятами, отличными стрелками». Интересно было бы знать, что обещали «отличным стрелкам» со штуки? Небось, гривен по восьми, да сапоги подстреленного?
Подумать страшно, что с ними будет… Что бы ни было, все занесет снегом и будет немо и бело, как саван.
Да в самом деле, уж эти поляки какой беспокойный народ… чего им хотелось? Ну, сослали в Сибирь бед суда, стало, обиды нет. Корреспондент «Моск. вед.» справедливо вспылил на них: «Вот, говорит, какова благодарность за то, что всем осужденным полякам, находящимся в Сибири, государь облегчил участь!»
Буряты облегчат ее радикальнее.
…А машина-то все-таки не идет. Сорвалась с рельсов после покойника Николая Павловича, бьет народ направо и налево… чадит, шипит, а в рельсы не попадает — то путятинские
матрикулы, то каракозовская пуля, то нигилисты переведут Фогта, то социалисты заведут артель, то неблагодарные поляки не перестают из благодарности быть поляками.
Видно, и идеи тоже трудно убивать, как народы. Это нам доказывают подробности каракозовского дела, напечатанные в «Северной почте».
128
Чтобы припутать к нему всех, кто под руку попался, из людей, не согласных в мнениях с обновленным правительством, и сделать из частного случая, не имеющего никакой связи со всем остальным, палицу для поражения всей юной России, «Северная почта» рассказала факты гораздо более интересные, чем выстрел, который надоел всем до смерти.
Все люди, слабые верой, думали, что страшные удары, которыми правительство било по молодому поколению за все — за пожары, в которых оно не участвовало, за польское восстание, за воскресные школы, за возбужденную мысль, за чтение книг, которые читает вся Европа, за мнения, сделавшиеся ходячей монетой, за общечеловеческие стремления, даже за желание работать — приостановили движение, начавшееся после Крымской войны. Нисколько. Оно только въелось глубже и дальше пустило корни. В Москве (в этом городе всех реакций), рассказывает «Северная почта», существовало уже несколько лет общество между молодыми людьми, принявшими в 1865 г. общее название «Организация». Оно имело целью распространять социалистические учения и приготовлять переворот. Средствами для сего должны были служить:
а) Пропаганда между сельским населением, с объявлением, что земля составляет собственность всего народа.
б) Возбуждение крестьян против землевладельцев, дворянства и вообще против властей.
в) Устройство разных школ, артелей, мастерских, переплетных, швейных и иных ассоциаций, дабы посредством их сближаться с народом и внушать ему зловредные учения социализма.
г) Заведение в провинциях библиотек, бесплатных школ и разных обществ, на началах коммунизма, которые, в руках членов главного общества, могли бы удобнее привлекать и приготовлять новых членов и в то же время состояли бы в зависимости от центрального общества в Москве и получали бы от него дальнейшее направление.
д) Распространение в пароде социалистического учения посредством воспитанников семинарий и сельских учителей; и
е) Пропаганда по Волге, пользуясь удобством пароходных сообщений.
Общество подразделялось на разные отделы с различными наименованиями, как-то: «взаимного вспомоществования», «переводчиков и переводчиц», «поощрения частного труда». Все эти отделы, для
прикрытия революционной цели главных распорядителей, предполагалось облечь законною формой, испросив на то утверждение правительства.
Полагалось устройством бесплатных школ, швейн и библиотек объединять
129
свои мысли, сближаться с различными кружками университета и иных учебных заведений и вообще привлекать в общество разных лиц.
Независимо от сего означенное общество стремилось входить в ближайшие сношения с социалистическими кружками и деятелями в Петербурге и других местах империи, которые поддерживались, с одной стороны, направлением преподавания в значительной части учебных заведений, а с другой — большею частию журналистики.
Так вот как был убит и похоронен социализм и нигилизм, скромными органами которых были и мы! Отцы, думавшие идти за гробом детей, могут отереть слезы — дети живы. Правительство второй раз замучит, убьет их… а они останутся живы! Муравьев — умрет, Катков — будет министром и Адлербергом — а они останутся живы!
В самую мрачную эпоху помещичества, в самую безвыходную, полную экзекуций и розог, наши мужички не верили в крепостное право, не верили, что земля не их. Ни православная церковь, кропившая водой и благословлявшая все ужасы рабства, ни полиция, кропившая поля кровью, ни царские, ни домашние палачи не могли исторгнуть у них этой безумной веры. Мужичка секут — иногда засекают. Сечет его становой, сечет управляющий, колотит барин из своих рук, а иногда барыня… а он, изувеченный, идет к себе на полати, иногда в могилу… и думает: «Дай срок, несчастье пройдет, придет воля и земля, потому что земля-то, что ни толкуй, — наша».
Мы, под старость, точно как наши мужички, храним святую, горячую веру…
На этом и остановимся — и подождем второй страницы мрачного процесса, который Старая Россия делает Молодой.
К забавным шалостям полицейской редакции принадлежит следующая фраза, свидетельствующая о том, как наши