Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 19. Статьи из Колокола и другие произведения 1866-1867 годов

основанную на отвлеченном понятии государства как цели личностей, на античном Salus populi62[62], на христианском порабощении личной совести совестью общественной.

Теоретически освобожденная личность очутилась в какой-то логической, отвлеченной пустоте; слабая практически, она стала лицом к лицу перед правительственной силой, опертой на государстве и церкви.

Волна индивидуализма дошла до перегиба.

Права лица и мысли остаются приобретением мифическим, книжным, великим как догмат, ничтожным как приложение. Между ними и их осуществлением, как непереходимая пропасть, бедность и невежество. Личности мало прав, ей надобно обеспечение и воспитание, чтобы воспользоваться ими. Человек, не имеющий собственности, безличен. Право на ее приобретение несостоятельно. Одна артель может выручить неимущего. Артель основана на круговой поруке, на пожертвовании части личности для общего дела.

С собственности готической, аристократической, феодальной, цеховой, городской сняты все тяги, она не несет на себе никаких обязанностей относительно бедных масс и вообще никаких, кроме обязанности найма сторожей в свое охранение, судей в свое оправданье. Милостыня, которую дают нищей братии, сострадание к ним — чувство хорошее, но не обязанность относительно нуждающихся. С тех пор как массы поняли это, они не поддерживают политического, революционного движения и враждебно смотрят на мещанство, главного представителя индивидуализма. Боясь их, мещанство ищет опоры и защиты в правительстве, опертом на невежестве тех же масс. Отсюда неслыханная ни в какие времена сила новых полицейских правительств.

Выход один. Его указала Франция, второй раз принимая миродержавную инициативу. Социальный вопрос, поставленный ею — открытый вопрос для всей Европы.

Устранить его невозможно, разрешить его на пути национальном,

186

политическом, на пути реформ, заменяющих меньшим злом большее, невозможно; тут не поможет ни итальянская Unita, ни Бисмаркова Пруссия, ни даже manhood suffrage63[63] в Англии.

Между Европой и Азией развивается страна на иных основаниях. Она выросла колонизацией, захватывая в свою жизнь всякую всячину, она окрестилась без католицизма, она сложилась в государство без римского права и сохраняя как народную особность свою оригинальное понятие об отношении человека к земле.

Оно состоит в том, что будто бы всякий работающий на этой земле имеет на нее право, как на орудие работы. Это сразу ставит Россию на социальную почву, и притом на чрезвычайно новую.

О земле не поминала ни одна революция, домогавшаяся воли, но крайней мере после крестьянских войн. Ни с горных высот Конвента, ни с высот июньских баррикад мы не слышали слова земля. Понятие земляного участка так чуждо европейскому пониманью, что Лассаль старался вытолкнуть землю из-под ног работника, как гирю, мешающую его свободной личности.

У нас право на землю — не утопия, а реальность, бытовой факт, существующий в своей естественной непосредственности и который следует возвести в факт вполне сознательный. Все сельское население принимало спокон века это естественное право свое, не рассуждая о нем. Его только не знали в высших слоях, образованных на западный лад.

Сельская община при тех обстоятельствах, при которых она развивалась, ценой воли продала землю общиннику. Личность, имеющая право на землю, сама становилась крепка земле, крепка общине. Вся задача наша теперь состоит в том, чтоб развить полную свободу лица, не утрачивая общинного владения и самой общины.

Возможно ли это? В этом, в свою очередь, наш вопрос будущего.

187

Большое счастье, что наше право на землю так поздно приходит к сознанию. Оно прежде не выдержало бы одностороннего напора западных воззрений. Теперь они сами являются в раздумье, с сомнением в груди. Социализм дал нам огромное подспорье.

Середь ночи, следовавшей за 14 декабрем, за польским восстанием 1831 г., середь поразительной легости, с которой николаевский гнет придавил все ростки, первые, закричавшие «земля», были московские славянофилы, хоть и они левой ногой стали на действительную почву, но все же первые.

Они поняли нашу экономически-социальную особность в наделе землей, в переделе земли, в сельской общине и общинном землевладении; но понявши одну сторону вопроса, они опустили другую — волю, к которой рвалась личность, закабаленная селом, царем, церковью. Поклонники старины назло петровским порядкам, истые националисты, преднамеренные православные, они с неблагодарностью забыли, что им дала единоспасающая цивилизация Запада, при свете которой они нашли свой клад в земле и разглядели его.

Европа, плывшая тогда на всех парусах буржуазного либерализма, не имела понятия о том, как живет в стороне немой мир России; сами образованные русские мешали ей видеть что- нибудь другое, кроме плохих копий с ее собственных картин. Первый пионер, пошедший на открытие России, был Гакстгаузен. Случайно попавши на следы славянского общинного устройства где-то на берегах Ельбы, вестфальский барон поехал в Россию и, по счастью, адресовался к Хомякову, К. Аксакову, Киреевским и др. Гакстгаузен был действительно одним из первых, повестивших западному миру о русской сельской коммуне и ее глубоко аутономических и социальных началах — и когда?

Накануне Февральской революции, т. е. накануне первого широкого, но неудачного опыта ввести социальные начала в государственный стройш[Ш] Европе был недосуг — за своим печальным fiasco она не заметила книгу Гакстгаузена. Россия оставалась для них тем же непонятным государством, с самовластным императором во главе, с огромным войском, грозящим всякому свободному движению в Европе.

За Гакстгаузеном почти непосредственно идут наши опыты ознакомить Запад с неофициальной Россией.

Целых семь лет учили мы, насколько могли, где могли — России. Пифагорово число мало помогло64[64]. Нас слушали рассеянно до Крымской войны, с ненавистью во время ее, без пониманья прежде и после.

«Трудно себе представить, в каком безвыходном, запаянном наглухо круге понятий бьется современный европейский человек и как ему трудно достается, как его сбивает с толку, как ему становится ребром всякая мысль, не подходящая под заученные им правила, под заготовленные им рубрики. Рядовые литераторы и журнальные поденщики стоят на первом плане. У них для ежедневного обихода есть запас мыслей, знаний, суждений, негодований, восторгов и, главное, прилагательных слов, которые у них идут на все; их по мере надобности сокращают, растягивают, подкрашивают в ту или другую краску. Эта трафаретная работа необычайно облегчает труд; ее можно продолжать во всяком расположении, с головною болью, думая о своих делах, так, как старухи вяжут чулок. Но все это идет, пока дело вертится около знакомых предметов. Новое событие, неизвестный факт принимается, напротив, с скрытой злобой — как незваный гость, его стараются сначала не замечать, потом выпроводить за дверь, а если нельзя иначеоклеветать».

Строки эти были написаны в 1858 году. Тогда уже дверь в Россию была не совсем закрыта, и мы, оставляя Запад, обратили наше слово к России. Пробуждаясь, она, после смерти Николая, жадно искала свободной речи.

С чем же мы явились перед ней?

III

Со смертью Николая языки развязались. Накопившиеся, подавленные, затаенные и желчные мысли выступали на свет и рассказывали о своих грезах, каждая на свой лад. В тогдашней

189

России было что-то праздничное, утреннее, весеннее и совершенно хаотическое.

Удивительная смесь разных возрастов человечества, разных направлений, воззрений — давно исчерпанных и едва початых — явились на сцене. Это был оперный бал, в котором ярко мелькнули всевозможные костюмы, от либеральных фраков с воротником на затылке времен первой реставрации до демократических бород и причесок. Немецкий доктринаризм рабства и абсолютизма, забытые общие места политической экономии шли рядом с православным социализмом славянофилов и с западными социальными учениями «от мира сего». И все-то это отражалось не только в общественном мнении, не только в полураскованной литературе, но в самом правительстве.

Многие ждали, что оно погнется в легко конституционном смысле; правительство устояло, хотя и само чувствовало, что остаться по-прежнему военно-судной империей было невозможно. В сущности, одно дело и было для него возможно, — делом этим оно наносило себе японский удар, воображая им обновиться.

Вся проснувшаяся Россия искренно жаждала независимого слова — слова, не потертого ценсурным ошейником, и не было ни одного вольного станка в ответ этой потребности, кроме лондонского. Мы оставили Запад в стороне и обратили все силы на то родное дело, к которому стремились с детства, через всю жизнь.

«Полярная звезда» и «Колокол» являются в самый разгар переезда и перестановки мебели, в то возбужденное время неустоявшегося брожения, в которое каждое слово могло сделаться зачатием и точкой отправления. Что же мы, обрушившие на себя ответственность первой свободной русской речи, сказали? С чем явились перед едва протиравшим себе глаза исполином?

Вся положительная, созидающая часть нашей пропаганды сводится на те же два слова, которые вы равно находите на первых страницах наших изданий, в ее последних листах, — на Землю и Волю, на развитие того, что нет Воли без Земли и что Земля не прочна без Воли.

190

Мы были глубоко убеждены, что аграрные основания нашего сельского быта выдержат напор западного изуверства собственности, как выдержали немецкий деспотизм, что Земля остается при деревне и крестьянин при наделе, что, имея землю и, следственно, избу, что, имея выборное начало и сельское самоуправление, русский человек непременно дойдет до воли и превратит насильственную связь с общиной в добровольно соглашенную, в которой личная независимость будет не менее признана круговой поруки. Мы были убеждены и теперь еще не совсем в этом разубедились, что почин, что первые шаги нашего переворота совершатся без кровавых потрясений.

Главным камнем на дороге лежало чудовищное крепостное право, его обойти нельзя было ни конституционной хартией, ни каким-нибудь собранием «нотаблей». Против крепостного права и были устремлены все наши удары, все усилия; устранению его мы подчинили все интересы.

Рядом с освобождением крестьян мы неотступно требовали освобождения слова как условия, как той атмосферы, без которой нет народного совета в общем деле. Одна гласность, одна печать могла заменить бессословный собор, который до освобождения крестьян был невозможен; одно живое, не связанное никакими формами, никаким цензом представительство слова могло уяснить вопросы и указать, что в самом деле и насколько созрело в народном разумении.

Около были частные борьбы и частные случаи, возникали вопросы из событий и совершались события, путавшие все карты, вызывавшие страстные отпоры и увлеченья, но, срываясь с пути, мы постоянно возвращались к нему и постоянно держались наших двух основных идей.

И вот почему, когда государь признал в принципе освобождение крестьян с землей, мы без малейшей непоследовательности и совершенно искренно сказали наше «Ты побеждаешь, Галилеянин!», за которое нас столько порицали с обеих сторон.

Скажем мимоходом, что наше простое отношение к правительству не хотели понять ни доктринеры верноподданничества, ни пуритане демагогии. Оппозиционный характер нашей пропаганды, так точно как и обличительный, составляли

191

для нас одну из практических необходимостей, а не цель, не основу; твердые в нашей вере, мы не боялись никакого мирщенья и, легко меняя оружия, продолжали ту же битву. Сбиться с дороги было для нас невозможно.

Не смешно ли человеку второй половины XIX столетия, вынесшему на своих плечах, стоптавшему

Скачать:TXTPDF

основанную на отвлеченном понятии государства как цели личностей, на античном Salus populi62[62], на христианском порабощении личной совести совестью общественной. Теоретически освобожденная личность очутилась в какой-то логической, отвлеченной пустоте; слабая практически,