процесс им, хоть бы какому-нибудь Краевскому,
239
например,81[81] но — но возможен ли у нас такой процесс?
Напечатанием этих строк в вашем журнале вы искренно обяжете меня, а обязывать своих противников не часто случается человеку.
Александр Герцен»
Р. Б. Письмо это пролежало у меня пять дней, и я его отправил из Ниццы 15 марта.
Издатель «Москвы» оправдал мое доверие и напечатал мое письмо в 58 л. «Москвы». Он присовокупил к нему следующие строки, доказывающие, что И. С. Аксаков был бы плохой общественный обвинитель, что ему делает большую честь:
Мы не имеем причины отказать г. Герцену в помещении этого письма. Но напрасно думает он, что подобного рода голословными отрицаниями может он оправдаться вполне от взводимых на него наветов. Пусть он не участвовал в обществе поджигателей, мы охотно этому верим, но тем не менее его именем назвалась знаменитая Тульчинская агенция и, стало быть, имела к тому какой-нибудь повод. Что г. Герцен открывал в «Колоколе» подписку в пользу польского народного жонда, употреблявшего собранные им деньги, между прочим, на содержание жандармов-вешателей, отравителей и поджигателей; что г. Герцен был в единомыслии с Бакуниным, затеявшим знаменитую неудавшуюся экспедицию в помощь полякам, — это факты неопровержимые. От солидарности с поляками г. Герцен не отрекался. Следовательно, вопрос только в том, одним ли мечом или также и огнем производился тот ущерб России, в нанесении которого г. Герцен принимал если не непосредственное, то косвенное и нравственное участие.
Пусть в этом покается пред Россиею г. Герцен. Не может же он не понимать, что для покаяния в его прегрешениях пред Россией нет компромиссов.
И нам хотелось бы думать, что для него еще возможен нравственный возврат, потому что в искренность и чистосердечие его заблуждений мы не переставали верить.
Если б эти строки, состоящие сплошь из Ахилловых пяток, писал кто-нибудь, а не И. С. Аксаков, я жестко отвечал бы на них. Но у меня есть какая-то неискореняемая память сердца и
240
в силу ее уваженияг^[г^] к прошедшему, с которым связаны дорогие воспоминания, и к лицам, соприкасавшимся с ним.
И потому, не пользуясь выгодами, которые мне дает издатель «Москвы», я спокойно и просто буду ему отвечать в следующем «Колоколе». Теперь ограничусь моей искренной благодарностью за помещение моего письма.
Ницца, 5 апреля 1867.
241
СОПЕРНИКИ БОЛЬШОГО КОЛОКОЛА И БОЛЬШОЙ ПУШКИ
Корреспондент «Норда», говоря о своем трехнедельном пребывании в Москве, указывает как на две редкости не на большой колокол, не на большую пушку, а на Филарета, 84¬летнего первосвятителя, и на Каткова, более юного, но столь же великого первоиздателя. Перед падением одного из предшественников Каткова, императора Николая, какой-то американский шут заврался до того, что две свинцовые пули, которыми смотрел Николай, назвал mild eyes82[82], к большому удовольствию «Пунша». То же испытывает теперь Катков. Корреспондент посетил его и — точно будто он лазил в клетку Салтычихи —не надивится любезности и кротости ярого редактора-инквизитора. Уж не клонится ли к концу великая карьера муравьевского Гомера? Он что-то бледнеет, выветривается, его начинают «муссировать» бельгийские корреспонденты и, что всего хуже, его ставят злые «Вести» не только соперником большого колокола, но и малого, именно нашего. Один доезжачий большой барской охоты начинает думать, что у «Московских ведомостей» и «Колокола» одна редакция (хорош комплимент нам!), и называет катковские статьи колокольными. Уж не Катков ли не только выдумал, но и в самом деле завел Тульчинскую агенцию?
Видно, и Каткову страшна стала пропасть, в которую он пихал ежедневно Россию, и он наткнулся на предел, и нашлись люди больше Катковы, чем он сам.
А назад-то воротиться тоже нельзя, Серафим-Абадонна, придется ему «печальной мыслью бродить в минувшем» — и, краснея за настоящее, получать от своих же однокорытников обиды и толчки.
Скверное ремесло быть ренегатом.
242
OMNE EXIT IN FUMO83[83]
Наш дорогой гость И. С. Тургенев, говорят «Моск. ведомости», будет читать в пользу галичан отрывок из своего «Дыма». Мы уверены, что И. С. Тургенев будет протестовать против титула «дорогого гостя» «Моск. ведомостей». Его благородная и энергическая оценка полицейской редакции этого органа служит нам залогом.
Поздравляем нашего знаменитого «Охотника» с началом политической деятельности; агитация в пользу галицкого восстания, мы надеемся, будет успешнее болгарской, и от души желаем, чтоб, несмотря на отрывки «Дыма», она не кончилась, как болгар и Травиата, кашлем, а здоровой грудью пошла бы вперед.
243
М. П. Погодин издает с 13 марта новый журнал под заглавием «Русский». Если он желает старого приятеля своего Вёдрина сотрудником, он очень рад будет посылать ему плоды своих заморских чувствований и отрывки своих дневников.
Интересно, какое место займет Русский старик между Харибдой Аксакова и Сциллой Каткова?
ОТВЕТ И. С. АКСАКОВУ
Почтеннейший Иван Сергеевич,
начну с того, что еще раз поблагодарю вас за помещение моего письма из Флоренции в «Москве». Мое доверие к вам было основательно. Не разделяя большей части ваших мнений, я всегда уважал вас. Уважением между противниками рознь, их делящая, естественно подымается в ту сферу, в которой можно высказываться без личностей и желчи, с грустью и сожалением в невозможности убедить — но без колкого, злого слова, укрепляющего еще сильнее спор. Я вам благодарен и за другое — вы вашими примечаниями дали мне снова случай объяснить наше положение (наше, т. е. издателей «Колокола»), отвести не только «наветы» и клеветы, но поправить совершенно ложное понимание всей нашей деятельности.
Случайно 58 лист «Москвы» пришел ко мне из Женевы 5 апреля, и я принялся за ответ вам на другой день, т. е. по старому календарю 25 марта. В этот день мне стукнуло пятьдесят пять лет. Каждый останавливается, на этих порогах и гранях и оглядывается. Остановился и я, ваша отметка натолкнула еще больше на разбор. Вызвал я и прежние родные тени сороковых годов и едва отступившие в былое очерки начала шестидесятых; перебрал я светлое время пробуждавшейся России и полного успеха лондонской вольной печати и печальные годы побиения нас каменьями, на которых часто оставались следы пальцев, очень недавно жавших с дружбой и сочувствием наши руки. и скажу вам с глубокой искренностью, обдуманно, спокойно и честно, без малейшей примеси самолюбия, без малейшего желания самооправдания: в моем прошедшем много ошибок, много слабостей, много увлечений, но совесть моя,
245
относительно России, чиста, я ни ей, ни основам всего нравственного быта нашего, всей нашей религии не изменил ни разу. С главного тракта, подорожная которому очищена до конца 1862 сочувствием всей России, мы никогда не сбивались. Мы остались те же; изменились не мы — вся атмосфера изменилась, все вы. Разве солдата, оставшегося при своем знамени, когда все другие перебежали, называют изменником?
Каяться мне не в чем, разве в ином неумеренном или жестком слове; совсем напротив, я зову к покаянью, я жду кающихся. Мы звоним к исповеди, к пробужденью совести. Словом примиренья и брани, слезами и оскорблением будим мы вас, и по1еп5^о1епБ, с нами или без нас, вы проснетесь.
Какой грех против России лежит на моей душе?
С отрочества я отдал ей мою жизнь, для нее работал как умел, всю молодость и двадцать лет на чужбине продолжал ту же работу. Я проповедовал Россию на Западе, тогда когда о России, благодаря николаевской форме, никто не смел заикаться без брани. Скорбя об вашей общей апатии и беспомощности, я поставил первый русский бесценсурный станок в Лондоне и печатал безустанно, когда все боялись читать; оттого-то, когда пришла бодрость, вы нашли готовый орган. Печатал я под ваши рукоплесканья и печатал осыпаемый бранью потом. Остановиться я не мог и не хотел, так как не мог ни устать, ни перестать любить и понимать. Остановиться значило умереть, значило второй раз оставить отечество и уж без той земли, которую я, вопреки Дантону, унес на своих подошвах, по выражению одного из умнейших противников наших.
Из-за черных грязей, в которые вы попали, я видел будущий путь. Разум был покоен, страдало сердце, страдало, если хотите, нетерпение и оскорбленное эстетическое чувство истории.
Каждое соприкосновение с Западом, каждый ряд событий в Европе столько же оправдывали и укрепляли меня, как зарницы, реявшие в новой тьме вашей, и тот же внутренний голос шептал мне на ухо: «Будущее не здесь, не ты ли сам проповедовал это?»
В чем же мне каяться?
Разве язык наш изменился, разве мы не то же проповедуем
246
теперь, что проповедовали в первых книжках «Полярной звезды» и в первых листах «Колокола»? Зачем вы нашим протестом против азиатского, ветхозаветного уничтожения Польши, против диких мер, предаваемых вами справедливому позору в Кандии и Галиции, задвинули положительную, созидающую сторону нашей пропаганды? Зачем в вашем бесчеловечном патриотизме вы забыли наше участие в великом деле освобожденья крестьян с землею, в борьбе за свободу слова, за гласный суд, за терпимость раскола? Зачем вы, из-за наших слов оскорбленной любви и стыда, забыли нашу речь о России в Европе и то, что мы первые указали на союз России с Америкой?
По привычке прежних помещиков вы стерли все прошедшее за резкий упрек, за независимое слово, в котором звучало негодованье свободного человека, — вам каяться!
На каком основании вы — речь тут, само собою, не исключительно об вас, а о большинстве людей, разделяющих ваши мнения, — с тою же несчастной опрометчивостью, с которой пожертвовали нас, пожертвовали, по голословным полицейским наветам, всякой идеей независимости и свободы мнений до такой степени, что не нашли не только ни протеста, ни сочувствия, но даже не нашли молчания, когда ссылали на каторгу и вязали к позорному столбу Михайловых и Чернышевских? Теперь вы знаете, куда привел крестовый поход против материализма, нигилизма и социализма.
Вы не догадывались, кому вы работали в руки… Посмотрите, Катков начинает пугаться, так, как прежде его испугался Чичерин и др. Катков обойден, и из-за виселиц Муравьева, обвернутых «Московскими ведомостями», выглядывает во всем безобразии дворовая «Весть».
Кому же каяться?
Кому просить об отпущении грехов?
Польский вопрос чуть ли не хуже. Давно ли вы все стали так храбро за право сильного? Или с какого числа и месяца вы догадались, что Польша — Россия? Неужели мне вам напоминать, что в 1862 году орган, близкий «Москве», принимал польскую национальность за живую и правомерную? Что один из свирепейших врагов Польши с 1862, перед своим обращением
247
пил в Праге тост за восстановление Польши? Что два петербургские журнала… да что приводить частные примеры — неужели вы не знали, что проект об отделении конгрессовой Польши был на столе у государя, что шла речь о восстановлении конституционного королевства и о назначении одного из великих князей — королем?
Правительство было увлечено в другие пути взрывом обиженного чувства народности вследствие западных «голословных» нот, но