была бы для нас по многому очень важна. Вы одолжили бы нас, если б, хоть для нашего уличения, испросили бы дозволение на получение его.
Вот что еще было. Раз я получил от известного флорентинца Дольфи вексель в 7000 фр. от тосканского общества вспомоществования полякам. Вексель этот, не зная кому передать, я отослал назад. Другой раз я получил через графа Риччиарди от его знакомых из Неаполя, помнится, 2000 фр. для польских эмигрантов и деньги эти вручил польскому комитету в Лондоне — так, как Филарет митрополит, Блудова Антонина, вы сами и многие другие доставляли (и прекрасно делали) деньги, собранные в России, афинскому комитету и галицким попам86[86]. Затем я должен сказать краснея, что если мне случалось грошовыми деньгами помогать польским братьям по эмиграции, то я гораздо больше получил денег от поляков для русских выходцев. Я мог бы назвать вам имена, если б не боялся оскорбить тех, которые давали.
Я вообще не люблю говорить о фонде для русских, мне становится стыдно и грустно, —так туго развязывается наш тороватый кошелек для помощи своим на чужбине. Конечно, на деньги, собранные нами в продолжение пяти лет (около трех тысяч рублей), трудно было поднять Россию и поддержать Польшу, разве, в самом деле, их хватило бы только на то, чтоб поджечь какой-нибудь амбар или овин.
О зажигательстве, впрочем, мы тоже имеем с вами не совсем одинакое понятие. Вы говорите: «Вопрос только в том, одним ли мечом или также и огнем производился ущерб России», в котором я принимал участие. Не говоря о том, что я не могу не улыбнуться от воинственного вида, который мне придают эти слова, но я нахожу, что ваше «только» еще несчастнее вашего «пусть». Мечом сражались часто люди против войска своего правительства, оставаясь друзьями своего народа; польская война, собственно, была междоусобием — особенно с вашей точки зрения — но деревни и города жгут одни враги его или сумасшедшие фанатики. Лавирона, павшего в Риме, борясь со стороны Италии, никто не называет врагом Франции; ну, а если б он в Оверни или в Бретани, в отместку за неудачу революции или для возбуждения умов, жег деревни, вся Франция отступилась бы от него.
Перейдем теперь к дамаскинскому мечу при бедре моем — его закал не лучше Тульчинской агенции.
Если б вы брали ваши сведения о нас в «Колоколе» и в других изданиях наших, а не в кучах сора (без брильянтов) какого-нибудь артиллерийского генерал-литератора и не в помойной яме «Варшавского дневника», вы знали бы, как мы относились к поднятию оружия в Польше.
Мы были с самого начала против восстания, и не только в статьях, но во всех разговорах. Свидетелей после отеческого умиротворения трудно вызвать, — лучшие из них, как Сераковский, Падлевский, вы знаете где… однако есть и живые, на которых мы смело можем сослаться. Мы умоляли поляков всех партий, всех оттенков не возмущать дела русского развития и идти к свободе и независимости иным путем, идти вместе с нами. Но отвратить восстания мы не могли, да и вряд ли мог кто-нибудь. Время было до того полно грозы, до того душно
254
и натянуто в Варшаве, что Лидерс и его штаб столько же хотели открытого восстания, как Центральный комитет и его штаб.
Знаете ли вы, что значит стоять между двумя противниками, которых вы любите и которые идут на смертный бой? Вы их убеждаете, вы их просите, вы бранитесь и делаете уступки, вы плачете, вы грозите, вы выбиваетесь из сил и с каким-то отчаянием убеждаетесь, что тут предел действий одного человека на другого… дуэль неминуема.
Что же, по-вашему, так и бросить их на произвол собственному безумию и чужой клевете? Пли еще лучше бросить одного побитого, даже опрокинуться на него, забыть все хорошее, что вы в нем любили, забыть, что он был оскорблен, прав, и приговаривать: «по делам ему, ништо ему… не суйся».
Нет, этого вы не посоветуете…
С мучительной болью и с тяжелым сознаньем своего бессилия смотрели мы на приближающийся взрыв — ни с той, ни с другой стороны ничего не было сделано, чтоб предупредить его; мы видели, как увлеченные, фанатизированные люди неслись на верную гибель, гибли, другие шли на их место… и иногда, усталые, обессиленные, готовы были рыдать.
За это бросали в нас грязью.
Каждая казнь после победы заставляла нас содрогаться, и каждая сопровождалась рукоплесканиями какого-то неистового хора пирующих каннибалов в Москве и Петербурге и циническим подстрекательством «Московских ведомостей»…
И нам за то, что мы одни стали на месте народной совести, каяться! Что вы это?
Не за горами тот час, в который поймут и оценят наш разрыв с общественным мнением того печального времени, когда в угаре и опьянении вы не умели различить Пожарского от Муравьева и к прозаическим доносам «Московск. ведом.» прибавляли стихотворную брань Суворову за то, что виленский изверг ему был гадок.
Нет, Иван Сергеевич, не блудными детьми России, не поседевшими Магдалинами с понурой головой воротимся мы, если воротимся, а свободными людьми, требующими не оправданья, не прощенья, а признанья дела всей их жизни.
255
Для нас нет задних дверей, в которые стучатся угомонившиеся грешники, пусть ими проползают с своим покаяньем двойные ренегаты и изменники, как этот ничтожный, дрянной Джунковский, которого чудотворное обращение в православие из папских агентов du bas étage наполняет благоуханием крина сельного благочестивые души в Москве и Петербурге.
Не при жизни, так на нашей могиле настанет день не нашего раскаянья, а раскаянья перед нашими тенями за оскорбленную в нас любовь к России!
Я останавливаюсь… Простите, если письмо мое длинно; простите, если я вас оскорбил каким-нибудь словом — такого намерения у меня не было. Совершенно холодно я не могу говорить об этом предмете, он слишком наболел, слишком взошел в плоть и кровь.
Если б вы могли мне отвечать, я был бы счастлив, я увидел бы в этом доказательство, что предварительная ценсура у нас уничтожена в самом деле ввиду освобождения мысли и слова87[87].
С своей стороны я готов объяснить каждую строку, каждое выражение…
В прошлом письме я сказал вам, что одолжать противников случается не часто, но не часто случается нам уважать их так искренно, как я уважаю вас.
Ницца, 6 апреля 1867.
Искандер
256
CRÉDIT ET DÉBIT
Débit. — Противуположный нам по направлению, но честнейший и чистейший орган русской печати «Москва» получил третье предостережение и приостановлен на три месяца. Опасно путаться в закулисные дела там, где роль impresario играет дряхлый селадон Адлерберг88[88]… Остановка «Москвы» накануне приезда славянских гостей на этнографическую выставку в Москве полна значения, пусть они знают, что значит русская свобода слова.
Crédit. — Владимирский окружный суд:
16-го марта в гражданском отделении владимирского окружного суда рассматривался важный процесс, в котором истцами являются общества ямщиков Московской переяславской слободы и бывшей Владимирской ямской слободы, ныне государственных крестьян Слободской волости. Дело шло о лесной даче, известной под названием «Прокудино-Алексинский бор» в 9000 дес, которая пожалована была царем Михаилом Федоровичем упомянутым ямщикам и решением покровского уездного суда, состоявшимся в 1813 г., признана их собственностью, но в начале двадцатых годов, по распоряжению тогдашнего министра финансов графа Гурьева, отобрана в казенное управление и с тех пор состояла в исключительном владении ведомства государственных имуществ.
Владимирское общество было чрезвычайно заинтересовано этим важным и замечательным процессом, и стечение публики в зале суда, как нам сообщают, было громадное. Доклад дела начался в 12 ч. и продолжался с небольшим два часа; судебные прения продолжались столько же; поверенными со стороны истцов были два известные московские адвокаты — присяжные поверенные А. И. Петров и К. А. Рихтер; интересы казны защищал юрисконсульт при министерстве государственных имуществ г. Корнилович. В четыре часа суд удалился для совещаний, которые
257
продолжались около трех часов. В семь час. вечера, при столь же многочисленном стечении публики, председавший в отделении суда товарищ председателя Д. Р. Готман провозгласил следующую резолюцию суда: «Признать решение покровского суда вошедшим в окончательную законную силу, лесную же дачу „Прокудино-Алексинский бор” — собственностью ямщиков Московской ямской переяславской слободы и государственных крестьян Слободской волости, а посему подлежащею изъятию из ведомства казенного лесного управления; ценою настоящего иска, из цен, показанных тяжущимися, признать высшую 788377 руб., а судебные издержки возложить на управление государственных имуществ».
Крестьяне были так удивлены справедливостью решения, что отслужили молебен.
ПЕРВЫЙ ЧТО?
В русской журналистике поднят очень интересный вопрос: что государь — первый ли дворянин или первый всего народа? Сам государь, помнится, называл себя первым дворянином, но по английским законам собственное показание ничего не значит. Увидим, чем кончится прение, удержится ли он в дворянстве или перейдет в народ. Затем все еще останутся вопросы: что государь — первый ли обер-офицер или первый солдат, первый ли немец из русских пли первый русский из немцев?
258
Новый роман Тургенева «Дым» приобретен, говорит «Весть», «Русским вестником» за «пять тысяч» руб. Вот и награда Тургеневу за Дым, а Каткову за то, что его чад террора, и доносительства проходит и он исподволь начинает признаваться («Моск. вед.», № 63), что:
Не только наши бедные мнения, но и самые возвышенные предметы могут подвергаться злоупотреблениям. Разве те лжеучения, которые губили нашу молодежь, не были злоупотреблением самых великодушных чувствований, и не во имя ли любви к ближнему и сострадания к неимущим прокладывал нигилизм доступ себе к молодым и незрелым умам? Самые дикие учения коммунизма не суть ли в основе своей извращенные инстинкты религиозного свойства? Начало собственности есть великое начало; без него не может стоять гражданское общество, без него невозможна цивилизация; но из этого отнюдь не следует, чтоб оно не могло быть предметом злоупотребления и орудием обмана.
259
<СЛАВЯНСКАЯ АГИТ АЦИЯ>
Славянская агитация сильно продолжается в России, представители всех славянств едут из Австрии в Москву поговорить об этнографии и, вероятно, о географии, и не только математической, но и политической, — едут посмотреть на выставку, на которой «Москва» и И. С. Аксаков будут представлять Фенеллу и молчать в Кремле, так, как та молчала в Портичи. Все это очень хорошо, хотя обеды в 12 руб. сер. с человека неуместны и даже становятся mauvais genre. Пора нам, русским, заявлять свои сочувствия не только животом, но и другими частями тела. В желудке нашем никто не сомневался — ни злейшие враги России, ни ее друзья. В том, что, несмотря на несчастие освобождения, у разоренных все еще есть лишние деньги, и это всем известно, а потому неприлично исключать небогатых людей из празднества высоким ценсом menu. Удивлять стерлядями и кулебяками после того, как стерляди ели Муравьеву и