уверял, что ее душа не так глубока, чтоб истинная любовь запала в нее; она забудет меня; но говорить о тебе нельзя.
Вот тебе моя исповедь! Она мрачна, ужасна. Вздумай мое положение; ты не знаешь, что такое угрызение совести после низкого поступка. О Наташа, будь ангелом благости, прости твоему избранному, твоему Александру. Никогда подобный поступок не навернется на сердце мое. Клянусь тебе. Одно самолюбие увлекло меня, а не любовь — могу ли я любить хотя минуту, кроме тебя, моя божественная. Поверь, не может быть хуже наказания, как то, что я пишу к тебе, что я признаюсь тебе — о, как давно тяготела эта тайна и как тщательно скрывал я ее от тебя, но наконец, слава богу, высказал и с трепетом буду ждать ответа.
…Ни слова не прибавлю.
22 июня.
Итак, написано это признание, которое тяготило мою душу; дорого стоило мне его написать, еще труднее было умолчивать: между мною и тобой не должно быть ничего тайного. Будь же и ты откровенна, скажи, насколько пал твой Александр в душе твоей; читая это письмо — может быть, ты раскаялась, что так безвозвратно отдалась человеку, который был способен на низость. О Наташа! я всё снесу, всякий упрек, я его заслужил; твоя любовь не могла разом поднять меня. Вспомни, первое слово любви от тебя было в декабре, а происшествие, о котором я пишу, было в сентябре. Я проснулся, увидел гнусность этого поступка тогда, как писал тебе первый раз о любви; помнишь,
какое судорожное состояние было тогда в моей душе? Я очень знаю, что толпа не осудит меня, она назовет это шалостью, ветреностью, весьма простительною, — но я не должен себя судить правилами толпы. Повторяю, что уверен, что у ней пройдет эта страсть, и в заключение прибавлю, что половину преступного я бросаю тем людям, которые подстрекнули меня. Толпа! Раз я отдался вам, люди нечистые, и вы воспользовались этим, чтоб запятнать меня. Наташа, Наташа, пожалей об Александре и, если твое сердце так обширно благостью, прости ему.
Твой Александр.
Вложенная при сем записка огорчит тебя, мой ангел, по что же делать: я обязан был это признание сделать перед тобою. — Может быть, через полтора месяца я в Москве, вот тебе лучшее утешение за всю грусть той записки. Полина говорит, что мне не надобно умирать, — так счастлив я; да, обыкновенно люди одними несчастиями хвастают, но я прямо говорю, что более блаженства, как я пью полной чашей из твоей души, не может вместиться в груди человека.
29 июня.
Ужасная тоска! Я весь болен, камень лежит на душе. Чем ближе развязка, тем страшнее. Может, прежде нежели ты будешь читать это письмо, я прочту судьбу свою. Еще год ссылки или через 6 недель я прижму тебя, мой ангел, к моей груди. Какая противуположность! Боже, боже!.. Я ничего не могу делать; часто мне кажется, что расположен писать; беру перо, беру бумагу… и воображение чертит яркую картину нашего свиданья. Беру книгу, и смысл ее мне непонятен. Нет, нет, клянусь тебе, никогда ты не могла быть более любима, ни ты, ни одна дева. Есть предел страстям человека, я достиг его.
Я писал тебе когда-то, что намерен составить брошюрку под заглавием «Встречи»; теперь план этого сочинения расширился. Все яркое, цветистое моей юности я опишу отдельными статьями, повестями, вымышленными по форме, но истинными по чувству. Эти статейки вместе я назову «Юность и мечты» Теперь, когда все еще это живо, я и должен писать, и потому уже должен писать, что юность моя прошла, окончилась 1-я часть моей жизни. И как резки эти отделы. От 1812 до 1825 ребячество, бессознательное состояние, зародыш человека; но тут вместе с моею жизнию сопрягается и пожар Москвы, где и валялся 6<-ти> месяцев на улицах, и стан Иловайского, где и сосал молоко под выстрелами. Перед 1825 годом начинается вторая эпоха; важнейшее происшествие ее — встреча с Огаревым. Боже, как мы были тогда чисты, поэты, мечтатели;
эта эпоха юности своим девизом будет иметь Дружбу. Июль месяц 1834 окончил учебные годы жизни и начал годы странствования. Здесь начало мрачное, как бы взамен безотчетных наслаждений юности; но вскоре мрак превращается в небесный свет. 9 апреля откровением высказало всё, и это эпоха Любви, эпоха, в которую мы составили одно я, это эпоха твоя, эпоха моей Наташи.
1 июля.
Получил твои письма, ангел мой; гони этот призрак, пугающий тебя. Что за вздор. Виновата ли ты, что ты хороша и что в тебя влюбился человек, не стоящий твоей души, не постигающий ее? Мне жаль его, душевно жаль; но что же делать? Надобно стараться, чтоб он уехал из Москвы, вот и всё. Полно же представлять себя виновною. Ты говоришь о участи голубя; теперь эта аллегория уничтожена, она должна пасть после высоких слов в твоем последнем письме: «Но уж существования их слиты в одно, им одна гибель, одно блаженство». О ангел мой, как ты глубоко поняла меня и любовь. Странно, ты делаешь меня судьею поступка, в коем ты совершенно права, и, в то же время, я пишу к тебе о своем поступке, в коем я совершенно неправ. В том, что ты говорила о себе, я читал собственный приговор свой.
Через 15 дней, может быть, ответ будет здесь. О господи, ни продляй еще эту черную разлуку, дай же мне отдохнуть на груди тобою подаренной Девы от всех этих волн, бивших корабль мой и грозивших мне гибелью. Прощай, жизнь моя, моя святая, моя Дева, прощай, целую тебя.
Твой Александр.
На обороте: Наташе.
68. H.A. ЗАХАРЬИНОЙ 9 — 15 июля 1836 г. Вятка.
9 июля 1836. Вятка.
Ангел мой, ты давно не получала моих писем, — пишешь ты от 24 июня; точно, я не писал тогда долго, не желая передать грусть, которая наполняла мою душу; но с тех пор ты, верно, получила несколько записок от меня. — Тебя тяготит наша разлука. О Наташа, собери все силы, пострадай за будущее благоденствие, мы будем счастливы, клянусь тебе; при первой возможности, ты моя совсем, но, признаюсь тебе, и мне уж через силу эта разлука. Дружба, широка ее грудь, она помогает мне много, но не дружбы ищет душа, а любви. Странно, я был по крайней мере беззаботен по наружности. Теперь, ожидая так скоро решения, я переменился, и сам вижу это; я стал мрачен,
87
задумчив, рассеян. Ничто меня не веселит, и моя ирония стала ядовитее, и мой смех злее. Нет, Наташа, не могу жить без тебя; эта жертва ужасна. За один взгляд, за один поцелуй и дал бы
теперь несколько лет жизни. Ты не знаешь, что такое поцелуй; мой поцелуй будет первым на твоих губах, я горжусь этим. Да, ты мое создание, моя олицетворенная мечта, одна ты и можешь меня сделать счастливого.
Дружба! В ней есть всё что-то холодное, эгоистическое; кто два круга пересекшиеся, как говорит Огарев. Но любовь — чувство, оживившее меня, приведшее меня к религии, отдавшее мне тебя, — это два круга, из коих один поглощен другим, как будто внутренняя часть другого — одно средоточие! Отчего же, видаясь с друзьями, я только радуюсь, но при одной мысли свидания с тобой трепещу? — Можно ли нам надеяться на соединение вечное при жизни всех наших? — Наташа, ведь страшно основывать свое счастие на смерти других, страшно, как ворон, заглядывать в глаза и накликать смерть. Но вряд ли это возможно иначе. Впрочем, лишь бы мы были вместе, лишь бы могли хоть раз в неделю видеться, — и тогда уже счастие неизмеримое, и разве мы тогда уже не соединены? Предоставим остальное провидению. Непонятны иногда его пути, но я верю в них и слепо повинуюсь. Может, все устроится легче, нежели ты думаешь и я думаю.
15 июля.
Впрочем, со стороны папеньки<...>69[69] больших препятствий. Но княгиня… Я ее поздравил с именинами…
Ангел мой, сегодня 15 июля, 20 будет два года нашей прогулке на скачке; тогда уже мы были близки друг к другу, тогда уже вся моя душа открывалась тебе. А после раз виделись — и как сблизились, как слились наши существования… 20 июля ждут ответ из Петербурга. Странное число! Оно начало годину бедствий, оно начнет, может быть, время счастия. Но отчего же я боюсь это может быть, отчего проклятое может быть и нет морозом обливает сердце. Нет, нет, довольно страданий, довольно опыта.
Полина кланяется тебе; она тебя любит от всей души; желал бы, чтоб вы познакомились; прекрасная душа и пренесчастная. Как будто нет земного счастия для души небесной. Что-то наша Emilie?
Статья моя «Мысль и откровение» пишется, и первая часть хороша. — Прощай, ангел мой! Прощай, целую тебя.
Твой и навеки
Александр.
На обороте: Наташе.
69. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ
20— 22 июля 1836 г. Вятка.
20 июля 1836.
Итак, два года черных, мрачных канули в вечность с тех пор, как ты со мною была на скачке; последняя прогулка моя в Москве, она была грустна и мрачна, как разлука, долженствовавшая и нанесть нам слезы, и дать нам более друг друга узнать. Божество мое! Ангел! Каждое слово, каждую минуту вспоминал я. Когда ж, когда ж прижму я тебя к моему сердцу? Когда отдохну от этой бури? Да, — с гордостью скажу я, — я чувствую, что моя душа сильна, что она обширна чувствами и поэзиею… и всю эту душу с ее бурными страстями дарю я тебе, существо небесное, и этот дар велик. Вчера был я ночью на стеклянном заводе; синий и алый пламень с каким-то неистовством вырывался из горна и из всех отверстий, свистя, сожигая, превращая в жидкость камень. Но наверху на небе светила луна; ясно было ее чело, и кротко смотрела она с неба. Я взял Полину за руку, показал ей горн и сказал: «Это я!» Потом показал прелестную луну и сказал: ««Это она, моя Наташа». Тут огонь земли, там свет неба. Как хороши они вместе.
22 июля.
Минуты грустные все еще так же часто налетают на мою душу, судорожное ожидание ответа из Петербурга меня томит. И только ты, ты одна, моя божественная Дева, могла поселить такую любовь. Перед тобою исчезают все остальные страсти и потребности мои. Ежели б не свидание с тобою, что влекло бы меня так сильно, так беспрерывно в Москву? Родительский дом! Но разве я не знал, что рано или поздно должен буду покинуть его? Служба, путешествие — все должно было меня на время разлучить с ним. Правда, мне больно, что