симпатии одну форму с моей (ты знаешь ли, что ты очень похожа на меня во многом; возьми слог твоих писем, образ мыслей), ежели все это влияние справедливо, то не забудь, что ты совершенно пересоздала меня; когда я понял, что люблю тебя, у меня явилась религия настоящая, ненависть ко всему порочному, я бросил остатки школы — словом, любовь сделалась основой моего нравственного бытия, в то время как прежде эта основа было самолюбие. Какое расстояние! Теперь я не могу уже так ядовито смеяться над всем… Да, мы поменялись, в твою чистую, светлую душу я бросил огонь, и она запылала; в мою огненную душу ты бросила слово рая, и она стала очищаться — но еще не очистилась. О, как гнусен я кажусь себе иногда, как еще доселе я не умею твердо отказаться от всего порочного — может, твое присутствие сделает очищение полным, может… но раскаяние, угрызения совести — они написаны черной краской, и их сама любовь не может смыть, это дело
106
бога. Твоя жизнь, пишешь ты, с 13 лет выражает одно чувство — Любовь! Это так истинно, как то, что моя выражает два чувства — Любовь и Дружбу. И смотри же, так и быть должно. Твоя жизнь нашла себе цель, предел; твоя жизнь выполнила весь земной круг; в моих объятиях должно исчезнуть твое отдельное существование от меня; в моей любви потонуть должны все потребности, все мысли. Словом, твоя душа — часть моей души, она теперь воротилась к целому и с тем вместе нет ей отдельности. Итак, любовь должна была и воспитать, и развить твою душу, любовь — тебя привести ко мне, любовь приведет и к богу. Но жизнь моя еще не полна; это не жизнь части, а жизнь целого. Сверх частной жизни, на мне лежит обязанность жизни всеобщей, универсальной, деятельности общей, деятельности в благо человечества, и мне одного чувства было бы мало. Любовь принадлежит мне, т. е. Александру. Дружба как симпатия универсальной жизни принадлежит мне как человеку. Я без тебя — нравственный урод, человек без сердца, Байрон, презирающий все человечество. Ты без меня — начало дивного песнопения, коего продолжения не существует, разверстые уста без речи, взор, обращенный в пустоту туманной степи. Разбери это, и ты увидишь перст провидения. Кто, кроме меня, осмелился бы продолжать эту поэму, кто — дать речь этим устам и сказать взору «смотри на меня?» Кто? Единственно тот во всей вселенной, кто, сожигаемый буйными страстями и помыслами, под которыми ломается душа, обратил умоляющий взор к небу, прося его любви как спасения, и кому в огненную пещь не побоялась ввергнуть ты, ангел, свою жизнь, еще более — свою вечность. Однажды сделав это, ты — Я, Александр и Наташа не составляют — Мы, но одно мое Я — Я полное, ибо ты совершенно поглощена, тебя нет более.
Октября 11.
Скажи твоей Саше, чтоб она и не думала умирать. Я даю ей мое благородное слово, что, как только это будет возможно, я выкуплю ее на волю и она может всю жизнь служить тебе — служить тебе не есть унижение; ежели бы ты была барыня, я не посоветовал бы — но ты ангел, и весь род человеческий, ежели станет перед тобою на колени, он не унизится, но сделает то, что он однажды уже сделал пред другой Девой…
Воображаю, что история о портрете крайне интересна; напиши же все подробности. О, ваше сиятельство, княгиня Марья Алексеевна! О! напрасно запала дума, что папенька именно
обо мне думает. Право, нет; ему хочется пристроить тебя и тем зараз очистить совесть от попечений, которых нет. Я бы,
107
право, давно написал ему, он любит меня; но вот беда, мы не поймем друг друга, ибо говорим разными наречиями, и слова моего языка, вырванные из жизни самого человечества, не имеют перевода в языке форм, приличий, пользы… Я буду говорить: «Отец, это часть моей души, она умрет без меня, я без нее уже и не сын тебе и не сын земли, мы встретились и вместе пойдем на небо, нас нельзя разделить». — А мне в ответ скажут: «Ты молод, это мечты, надобно подождать чин коллежского асессора, ты можешь через женитьбу сделать связи. Да и все, что ты сказал, безумие»… Ну, как же нам понимать друг друга? — А впрочем, увидим!
Ты говоришь, что теперь назло им, вместо всех женихов, которых они выискивали, явился я. Я не жених, я явился как владелец за своей собственностью, ты моя уже теперь. Но что же ты воображаешь им назло? Ведь достоинства мои не безусловно хороши, а только в твоих глазах. Тысячи отвергли бы мою руку, ежели б я имел глупость им протянуть ее. И потому в их глазах невелико счастие быть моею; напротив, они тогда будут жалеть, что ты не пошла за Бирюкова, например, который и честный человек, и служит у министра юстиции, и из хорошей фамилии…
Очень вспомнил я то место в «Notre Dame», о котором ты пишешь. Таковы наши симпатии; мы решительно останавливаемся на одних мыслях и чувствах. Впрочем, в Эсмеральде любовь земная. Ежели бы ты могла читать Шиллера, там ты нашла бы нашу любовь; впрочем, это только у одного Шиллера. Ты не воображай, что не научишься немецкому языку; пусть пройдет черная година, моя ссылка и твое затворничество, тогда это легко сделать…
Заметь, мой ангел, что я на портрете в самом том костюме, в котором был 9 апреля 1834. Этот костюм для меня священен. Ибо этот день счастливейший в моей жизни; доселе эти два- три часа, проведенные тогда с тобою, как память о потерянном рае, о золотом веке, утешают все душевные боли. — Ежели я когда-нибудь буду настолько силен, я превращу каземат, где сидел в Крутицах, в часовню. Пусть на том месте, где слетел ангел с неба, воссылаются мольбы господу.
12 октября.
Я тебе расскажу сон преудивительный, который я принимаю за указание и вследствие которого буду действовать. Не принимай сны за ничтожные образы воображения, вера в них — не предрассудок; правда, что сны высокие редко посещают человека. Этому причина наша жизнь. Что может шепнуть душа на ухо человека, объевшегося за ужином, после целого дня,
проведенного в ничтожностях. Но когда душа действует, когда человек засыпает с чистой душой, — эти образы не ничто. Слушай. 7-го октября отправил я твой портрет, 7-го октября получил твои письма, читал их, перечитывал, упивался любовью, тобою, мечтал и, перечитав еще раз, заснул и вижу… я в Москве, дома у нас, только что приехал, все рады, но я тороплюсь, я не могу вполне отвечать на их привет, меня влечет скорее к тебе, и вот уж сумерки, а я пошел к тебе с Матвеем (мой камердинер). Идем. Самые те улицы, всё — как надобно, но вдруг улица оканчивается утесом, с которого надобно сойти вниз, а он крут, как стена; едва есть камни, за которые можно цепляться; я сделал шаг, взглянул вниз, глубоко ужасно, но там светит солнце. Мне стало страшно. Я обернулся и сказал Матвею: «Есть другая дорога, а тут страшно…» — «И идя к ней, — отвечает Матвей, — вы будете делать обход и бояться?» Я покраснел и начал спускаться, но вскоре страх опять воротился, и я сел. — «Что, уж вы устали? — сказал Матвей. — Не хотите ли, я поведу вас; вы ведь идете к ней», и я снова краснея пустился в путь. — Далее все смутно, и я не помню. Итак, в обход не следует идти. Прямой путь, — им » и пойду к тебе, моя божественная, мой ангел небесный. Может, à propos портрета, папенька напишет что-нибудь, тогда — провидение! Ты привело ее ко мне, ты указало ей меня, тебе отдамся я!
14 октября.
Прощай, Наташа. Сейчас получил письмо от Тат<ьяны> Петр<овны>. Это забавно. Год не писал ее муж, а теперь издает журнал, так требует моей помощи. Pas si bête71[71], я не принадлежу к тем молодым писакам, которым достаточно свистнуть, чтоб получить статью…
Повесть идет вперед.
Статья о Вятке идет вперед.
Новая повесть есть в голове — страшная, ядовитая. В будущий раз напишу план. Прощай же, милая…ну как, как тебя назвать? Ангел, божество, все мало… назову Наташа.
Прощай.
Твой Александр.
Полина кланяется; бедная Полина, она очень несчастна, угнетена, без всяких средств.
На обороте: Наташе.
79. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ
18—28 октября 1836 г. Вятка.
18 октября.
Наташа, что может быть тяжелее, горче, как не сознание собственных недостатков, пятен. — Твое последнее письмо от 29 сентября сначала привело меня в восторг — Наташа, ты велика, ты недосягаема для человека; нет, это не увлеченье говорит во мне, нет, я понял тебя вполне, ты велика, повторяю. Потом я взглянул на себя… И будто ты, ангел, можешь отдаться (отдалась уже?) человеку земному, нечистому; твое величие меня подавило; я падаю на колени пред тобою, я молюсь тебе; но как же я стану рядом. — Звезда любви! Ну, а как солнце выйдет на горизонт без света, кровавым пятном? Звезда будет грустно и одиноко светить на выгоревшем солнце. — Наташа, тяжело, ей-богу, тяжело. — Нет, моя любовь должна всё выкупить; любови я тебе принесу целое море, целую вселенную. Ею наполнятся лучи солнца — я ужасно люблю тебя. Я так сроднился с этой мыслью любви, что без нее уже нет ничего для меня — ни людей, ни мира, ни бога, нет самого меня. Когда я, очищенный твоей любовью, достигну твою чистоту, тогда, только тогда мы будем равны, и тогда останется идти к Нему и целую вечность любить, и целую вечность благодарить, что мы даны друг другу. Моя повесть — это моя жизнь; он хочет стянуть душу ее и опять заключить в оковы немного бытия. Эгоизм! Ангела хочет запылить землей, а не, себя сделать ангелом. Так и я; ты чистой молитвой летела б в рай, но на мне остановился твой взор, на моей красоте конечного — и я стягиваю тебя в удушливую сферу страстей. Наташа, сделай же из меня ангела.
Твоя безусловная любовь заставила тебя поставить на одну доску Егор<а> Ив<ановича> и Мед<ведеву>. — Ты разве виновата, что он не мог равнодушно видеть столько славы творца, и ты ему сказала тотчас, что не можешь любить его, и осталась чиста. — А я — какая чернота, какое злоупотребление своего изящества. Я погубил ее. Может, при самом