вылинявшим штофом на стенах, — и середь этого надгробного памятника ты, ребенок в трауре, как тебя привезли; ты — чужая, удивленная, что попалась в этот круг, дитя — но уже несчастная. Сладко было мечтать; с тех пор я несколько дней все думаю о ребячестве твоем, я воскресил все подробности, восстановил все частности. Я не мог бы вспомнить всего одною памятью, магнетизм любви открыл все прошедшее. Ты писала как-то о первой встрече со мною у княгини; я вспомнил, как я видел тебя у Александра Алексеевича, как ты показывала мне фортунку. — Все, все, слово от слова представляется мне отдельными картинами, и везде ты главное лицо, ты жизнь, ты свет… Много страдала ты, много страдаю я… Утрутся наши слезы, благословим судьбу; ты, может, не была бы моя Наташа, я, может, не был бы достоин тебя — при счастливейших обстоятельствах. — Гонения на меня еще не окончились; недавно мне опять была большая неприятность — об этом, впрочем, ни мам<еньке>, никому не говори — больно, душно — но пусть разом уж все оборвется, а там за черными годинами пусть разом же светлая полоса. Потребность видеть тебя превратилась в болезнь; иногда я в каком-то бессилии горести бросаюсь на диван — и кусаю губы. Но не настала, видно, еще минута, в которую провидение назначило отдать меня тебе — «да мимо идет чаша сия, но как ты хочешь». И при всем этом я счастлив чрезвычайно, безмерно. Твои письма, отрывки из прелестной симфонии любви, достаточны, чтоб поставить меня выше всех ударов судьбы. Можно ли грустить, будучи так любим? — Таков человек: ему все мало, и когда многие отдали бы жизнь за одну строку такую, как каждая в твоих письмах, у меня все-таки не умолкает голос, требующий более письма — твоего взгляда. Взгляд выражает гораздо более письма; взгляд жив, он горит, он светит, он сам берет ответ из другого взгляда. Нет, сколько ни думай, а разлука тяжка, утомительна.
2 декабря.
Прости меня, мой ангел, более писать некогда. Целую, целую и целую тебя, твои ручки.
Александр.
На обороте: Наташе.
86. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 5—9 декабря 1836 г. Вятка.
5 декабря 1836. Вятка.
Еще год кончается, еще рубцы опыта, рубцы воспоминаний, рубцы дум, еще неисполненные надежды, еще вздох и улыбка над ошибочными мечтами, над призраками, созданными фантазией и убитыми миром реальным. И во всем этом году одна отрада изгнаннику, одно вознаграждение, одно блаженство — Любовь, и она более, нежели замена, более, нежели врачевание: она ведет на небо… зачем и говорить, что она. И, с другой стороны, черная сторона, царство мрака и низости, опять то же — толпа, люди. О боже! сжалься над этой массой, над этой канавой нечистоты, гнусности и пороков. Твоя жизнь тебя отстранила от людей, слава богу; зачем тебе их знать; самое знание тяжело, как угрызение совести; для тебя я представитель человека с любовью необъятной, я защищу тебя от людей, мною знай их, а не своим опытом. Но я узнал их, эти 3 бурные годы мне раскрыли многое, я замешался в толпу и, как лазутчик, высмотрел ее тайны, ибо она не боялась скрывать их от меня, думая, что я принадлежу к ней. — Не хочу я упрека в несправедливости: и тут я встретил людей с душою, но их голос молчал, гибнул, они боялись показать чувство. Я магнетизмом, симпатией заставил их сбросить на минуту маску, одушевиться изящным. А толпа хохочет, она не знает изящного и марает, как уголь, все святое.
Попроси, чтоб тебе достали 16 № «Телескопа», прочти там повесть «Красная роза»; ты найдешь в Бианке знакомое, родное твоей душе. Да читала ли ты Шиллерову «Деву Орлеанскую», перев<од> Жуковского; прочти непременно — и там все твое, высокое, небесное.
Давно не присылали твоих писем. Досадно. Благодарю за приписку в папенькином письме. Да, 23-го ноября, именно в то же время я думал о тебе, мой ангел. — Между именами бывших у нас ты написала только «Наташа»; в самом деле, на что тебе было писать более, тебя я узнал бы по одной букве, по одной черточке. И на что тебе было писать более имени, фамилью припишу я, и я же заставлю уважать ее. У нас с тобою нет прошедшего, нами должно начаться новое существование —
124
на нас не падают пятна прошлых поколений, мы чисты и сами дадим значение себе. — Прощай, ты получишь на днях маленькую статейку, воспоминание о Перми, напиши свое мнение. Целую тебя много, много…
Теперь я лежал на диване долго и перечитывал твои письмы; с некоторого времени я чаще прежнего их читаю, и всегда, когда окончу чтение, душа чище, взор чище, и я готов броситься на колени и молиться тому, который дал мне ангела. Перечитав письма от 1835, я с трепетом, с благоговением взялся за 1836, как жрецы храма иудейского брались за священные книги откровения. В тех письмах любовь покрыта завесою, она — тайна; с началом нового года эта тайна объясняется. 2 января 1836 ты первый раз заменила слово «дружба» — «любовью», в первый раз, как бы борясь с моею пламенностью, увлеклась и вместе сказала и себе, и мне: «Я люблю Александра». О, как полны воспоминаний ярких протекшие годы, мы не тщетно жили, мы всё изведали, пора отдыха пришла, чтоб запастись новыми силами. Пора склонить мою измученную голову на твою измученную грудь, пора моему взору исчезнуть в твоем взоре, пора прильнуть устами страдальца к устам ангела, и пора ангелу сместь пятна и пыль с души его…
Завтра именины Огарева. Ах, как мы с ним разрознены. Что-то он — хоть бы одно свиданье, хоть бы одно письмо в 3 месяца… И сколько мне ему сказать надобно — я пересоздался с тех пор, как мы не видались… а когда увидимся?
При этом письме приложил я прелестные стихи Гюго, чрезвычайно хорошие — надеюсь, по моей рекомендации, и вам, милостивая государыня, понравятся.
9 декабря.
Вчера вечером получил твои письмы от 7 до 25 ноября, сначала принесли только одно письмо от папеньки, а я ждал непременно от тебя. Кровь бросилась мне в голову, я был более нежели раздосадован, и тем с большим восторгом минут через пять получил твой пакет. — Отвечать сегодня не буду, а с следующей почтой; некоторые места твоего письма обняли меня холодом и негодованием — но твоя любовь все загладила, я не могу сердиться на тебя. — Ты не хочешь понять то, что я писал в моих прошлых письмах. Тут нет ни унижения, ни гордости. В моей душе есть элементы высокие, святые, исполненные поэзии, и с тем вместе страсти низкие, и я скорее согласен иметь их, нежели быть одним из рядовых людей. Ты смотришь беспрерывно на одну хорошую сторону, и я не отрицаю ее; но знай же и дурную. Ежели б тебе сказали, что кто-то обманул женщину, увлек ее, лишил спокойствия, несчастную сделал еще несчастнее — что сказала бы ты…
125
узнавши, что этот кто-то — я; ты изыскиваешь средства оправдывать меня; лучше бы было, ежели б ты осыпала меня упреками. Но некоторые выражения твоего письма даже жестоки — этого я не заслужил; для чего ты говоришь теперь, что исчезнешь для моей пользы и пр., когда знаешь, что я не могу жить без твоей любви. — Буду писать пространно обо всем. Теперь скажу только, что странного находишь ты в том, что я образовал твою душу, а теперь ты ведешь меня; эта мысль так проста, так ясна… Как будто ученики всегда ниже учителя. Рафаила учил же живописи кто-нибудь. Иоанн крестил Иисуса и сказал, что не достоин перевязать ремень его сандалии. С чего ты взяла, что я холоден к Огареву?
Прощай, будь весела, будь спокойна, я не так мрачен, я опять весь свят твоею любовью. Прощай, целую тебя, целую твой локон. Слышала ли ты, что «Легенда» попала в чужие и пречужие руки?
Твой Александр.
87. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 10 — 11 декабря 1836 г. Вятка.
1836. Декабря 10. Вятка.
Я тебе обещал ответ, и вот начало его. Нет, ты не хотела вникнуть в глубокое страдание моей души; я писал в минуты грусти и унижения — но голос был верен, я не лгал на себя. Я понимаю свою силу, свои достоинства и понимаю, что с ними я мог бы, я должен бы был быть гораздо выше; но еще к собственной силе прибавилась сила небесная, опора священная — твоя любовь. И я пал! Как же ничтожна моя твердость. Это правда, я тотчас образумился — но не я, а любовь твоя сделала это — клянусь тебе, — а ты говоришь, что свела меня на землю, и бог знает что за выражения в твоем последнем письме — ты, не жалея меня, писала их. Но я не сержусь, вот тебе рука моя, и это — заслуженное наказание; всеми этими ударами я искупаю себя. — Я требую справедливости, Наташа, справедливости и более ничего. Я тебе говорю, проникнутый любовью и восторгом, — ты высока, ты ангел — и готов запечатлеть эти слова кровью, и душой, и вечностью. Ты отвергаешь их и отчасти из самолюбия (прости мне) подчиняешь себя мне, для того чтоб придать еще более своему избранному, и требуешь, чтоб я согласился, чтоб я ни слова против этого. Я тебе говорю: вот моя душа, сломанная и запятнанная — но она сильна любовью к тебе; вот преступление, которое оставило на ней след, — а ты отвечаешь: все это вздор, я не хочу, чтоб на твоей душе были пятна, и, следственно, отбрось угрызения совести и считай себя за серафима. Рассуди, где тут
126
справедливость. Твоя гордость не хочет согласиться, что на мне могут быть пятна, ибо согласиться с этим — согласиться с своей ошибкой; чтоб доказать тебе это, я сошлюсь на то место твоего письма, где ты меня уверяешь, что поступок с М<едведевой> потому не преступление, что, может, провидение нарочно так устроило. На это ответ скор. Может; но вспомни евангелие, там сказано: по писанию пророков, сыну человеческому назначено быть предану, «но горе тому, кто его предаст, лучше б не родиться ему». — Где в моих письмах ты находишь унижение? Я тебе говорю: веди меня, и повторяю еще сто раз: веди, — не к славе, не к деятельности, не к поприщу, туда найду я сам дорогу, ежели она только проложена