еще более для меня, нежели была; каким совершенным сиротою был бы я без тебя — не обижая дружбы, она никогда не могла бы дать столько. Наташа, Наташа — ей-богу, я не думал, чтоб когда-нибудь я мог так любить, но знал ли я, что на земле есть ангел и что этот ангел полюбит меня. — Губернаторов сын женится; на днях был у него обод после помолвки; я пристально смотрел на жениха и невесту; как мы должны благословлять бога, что он нам дал душу, раскрытую чувствам сильным и высоким. Я воображаю тебя и себя тогда, за несколько дней до вечного соединения (которое, впрочем, одна форма, ибо мы соединены навеки): какой восторг.
165
какая радость, — а эти — жених строит куры невесте, невеста жеманится, все натянуто, холодно, а он кричит: «О, как ее люблю!» Толпа, иди своей дорогой, счастливый путь, но ежели ты идешь направо, то я с Наташей пойду налево; иди с своими получувствами, полумыслями, полусуществованиями; нам надобен простор, и простор обширнее всего шара земного, нам надобно небо.
Часто, смотря на толпу, мне приходит в голову та простонародная сказка, где царевич был засмолен в бочку и брошен в море-океан. Царевич стал расти, тесно ему в бочке, он и просит дозволения ноги протянуть. «Да ведь ты потонешь, добрый молодец». — «Нужды нет, — отвечал он, — лишь бы протянуться; лучше тонуть в океане, нежели, скорчившись, лежать в бочке». — Я совершенно согласен с этим царевичем. — Вот тебе еще анекдот за тем же обедом; vis-à-vis со мною сидела одна очень миленькая барышня; между прочим, рассказывала она мне, что ежели кто хочет в одно время думать об отсутствующем друге, когда тот думает, то стоит прежде посмотреть на луну и сказать 3 раза: «Belle lune, pense à moi»85[85] и пр. — «Положим, что так, — сказал я, — но не лучше ли была бы та симпатия, которая заставила бы ее писать точно то же за 1000 верст, что он пишет здесь, без всяких искусственных средств…» Толпа услышала и говорит, что это невозможно; я хохотал; подумали, что и я не верю этому. А сколько раз с восторгом и трепетом души читал я свою мысль в твоем письме — да и что ж тут удивительного; разве есть видимый предел между твоей душою и моей; одно различие: ты любишь меня, я — люблю тебя. Но, кажется, chère amie, это не разрушает симпатий?
Ты пишешь в прошлом письме, чтоб сказать папеньке обо всем тотчас по приезде, — я тысячу раз думал об этом, но еще не решился. Ты знаешь ли его характер, холодный и рассудительный? Его врасплох не застанем. И потому надобно прежде знать сколько-нибудь его мнение. Ибо ежели я сделаю прямой вопрос, то отрицательный ответ совершенно разъединит меня с ним; но что он может иметь против нашего соединения? Я молод — хорошо, я откладываю на два, на три года, лишь бы вперед решено было, что не будут тебя мучить, что спасут тебя от Макашиных, дадут волю заниматься, и мы будем i promessi sposi86[86], как называют итальянцы, и это состояние прелестно. Ну, еще какие препятствия? Деньги — последнее время он так был щедр ко мне, что стоит только продолжать. Ветреность — но неужели два года ничего не доказывают? Ах, если бы все это обделалось письмами; я намекал раза два, но он как будто не видит;
85[85] «Красавица-луна, подумай обо мне» (франц.). 86[8б] обрученные (итал.). — Ред.
в последним письме я пишу о слухе, что я здесь женюсь, который от нечего делать распустили здешние г<оспо>да, — пишу как нелепость, но это может навести на сурьезное — буду ждать его ответа. Впрочем, Natalie, все это вздор, мы будем соединены, клянусь твоей любовью, как — все равно, когда — все равно.
Природа расковалась — а я нет!
О, сколько болезненных, жгучих мыслей толпилось в груди, когда я перечитывал, как ты вечером смотрела на улицу. Поварская — и ты свята для меня; с каким благоговением пойду я по твоему каменному хребту, я поцелую тебя, я слезою почту тебя. Оттуда со скачки я взглянул в последний раз на нее, облако пыли покрывало ее, и один шпиц той колокольни, как штык часового, блистал в преддверии, — грустно мне тогда было — и я не видал с тех пор Поварской, скоро 3 года, и продолжается грусть.
Я как-то стал глупее с тех пор, как надежда опять отлетела; что-то усталое, неживое в душе, сержусь, капризничаю, и письмом этим я недоволен; целая страница вздору — но я знаю, что для тебя мое письмо, и потому без особенных причин не лишаю тебя этого удовольствия. Прощай.
Кланяйся твоей Саше, Emilie, когда будешь писать. Полина жмет твою руку. Целую тебя, мой ангел… ангел Наташа.
Александр.
На обороте: Наташе.
105. Н.А.ЗАХАРЬИНОЙ 30 апреля — 5 мая 1837 г. Вятка.
30 апреля 1837.
Ангел, ты всегда отрываешь меня от душной земли и переносишь в небо, это твое назначение и — божественная, великая — как ты его исполняешь. Вот твои письмы (от 25 мар<та> — 6 апре<ля». И я, воспитанный, спасенный, счастливый дружбою и любовью, сказал, что в 25 лет ничего не сделал. Нет, вижу, что надобно искоренить славолюбие, это высшая степень эгоизма, и зачем же жаждать еще чувств, еще блаженства, когда душа через край наполнена. Твое письмо, как чистое дуновение рая, разбудило меня. Ежели я имею силу, ежели провидение не тщетно разливает дары — то будущность моя совершится без натяжки, стоит только следовать персту, указующему путь; этот перст мне указует теперь одно — Тебя, и я понимаю почему. Кто мог, кроме тебя, остановить меня середи разгула буйной жизни — но это еще легче было, ибо в душе никогда не померкало доброе начало; но кто мог бы потрясть мою давнишнюю мечту о славе, ту мечту, которая тревожила меня ребенком, заставляла не спать ночи и заниматься во время курса, переносить страдания, — эта мысль была святая святых моей души; ты одним словом, одной строчкой потрясла до основания этот алтарь гордости — я излечусь от него, вот тебе моя рука, и душа будет чище. И в самом деле — ну, ежели нет назначенья громкого и я натяну его, и оно обрушится на меня, как гранитная скала, а не для того созданные рамена поникнут, и чужое задавит меня? Разве мысль восторженная, живая сама в себе, и любовь, и дружба недостаточны душе? — О, как дурна должна быть та душа, в которой останется место для рукоплесканий толпы, которые она будет делить со всяким фокусником. И после этого мне не молиться на тебя. Наташа, Наташа, моя спасительница... Шиллер говорит о деве Орлеанской: «И избрал господь голубицу для исполнения воли своей»... Святая голубица, слетевшая из рая, ангел господень... царствуй надо мною, перед посланником божиим не стыдно склонить главу. И как святы, как чисты эти орудия господа. Наташа, ни слова более, я счастлив, чрезмерно счастлив... Да, да, один взор, одно объятье, и покинем землю, черную, грубую, гадкую землю. Взгляни на это блаженство, разлитое в моей душе, и помолись — это твое дело, ты принесла рай в земную душу... Молись — ты совершила свое призванье... Река здесь широкая, и теперь разлив; я долго катался на лодке, небо было чисто, вода спокойна — я мечтал о небе и о тебе, я находил какое-то общее разительное сходство между тобою, и этим воздухом весны, и этой лазурью; я, ничтожный, созерцал, понимал это небо так, как понимаю и созерцаю тебя, мне было хорошо; час перед прогулкой я получил твое письмо, и этот вид, эта величественная река продолжали твое письмо, я чище, святее понимал его. Наташа! Наташа! Как велика ты, пересоздавшая меня... Хочу нынешнее лето провести лучше, я не надеюсь в 37 году увидеть тебя (мое пророчество об этом годе сбылось), я открою свою душу всем чистым наслаждениям, буду таскаться по полям, лесам, буду ездить верхом, почти никуда не ходить и пуще всего отучусь от этого грубого обыкновения пить вино. Пусть это короткое лето будет поэтическим потоком; одно мешает — служба. Ты, ангел, перенесешь разлуку; бог даст тебе силы довершить начатое... 3 мая. Еще письмо (от 7 до 19 апреля) — последняя буря улеглась в душе, и я спокойно посмотрел около себя. Твое письмо похоже на теплый воздух Пиренейских гор, который веет иногда на Италию, чтоб освободить ее от сирокко, ядовитого дыхания Африки. Тогда все живое воскресает, дышит легко, смертная тягость проходит. Опять та же симпатия, которая, наконец, превращается в совершенное слитие, безраздельное, полное наших душ. Ты и я совершенно одинаким образом встретили праздник. Итак, княгиня просила Льва Алексеев<ича> об богатом женихе, о женихе с местом. Я знаю, что из этого ничего не будет и что Л<ев> Ал<ексеевич>, выходя из комнаты, забыл, — но сколько неприятностей ждет тебя, ежели явится какой-нибудь дурак под протекцией Макашиной. Нет, пора маску долой. И ведь они не понимают, какой небесный ангел вверен богом им на сохранение. О Дидротова кухарка! И меня считали ветреным мальчишкой. Пора, пора… Уже мысль одна о женихе, даже в нелепейших головах, есть для меня обида ужасная, нестерпимая. О, как неумолима, жестока судьба — я скован, связан, брошен в дикую сторону и все надежды — только зарницы, намекающие на свет, а не день. Только дай же мне честное слово, какие бы неприятности ни были, ты их не скроешь от меня — всё знать гораздо легче, нежели часть. Я не понимаю, чего боится мам<енька> сказать об этом папеньке — разве для этого надобно открывать переписку, разве нельзя сказать о нашем свиданье? Погожу немного да разом напишу все от доски до доски. А тебе, ангел, слезы — я сотру их, я превращу их в слезы восторга.
5 мая.
Вчера ночью поехал я кататься на лодке. Месяц светил бледно, разлив через поля, леса соединяет реку с озером, отстоящим на 5 с Н верст; я поехал туда. Река была спокойна, небо спокойно, луна бежала за нами по воде, и нередко волна, взброшенная веслом, подымалась, чтоб сверкнуть, как молния, и исчезнуть. А по другую сторону мрак… Хороша природа, везде хороша, и тут мне был простор и досуг мечтать о тебе. И ты, ангел, пишешь, что, смотря на природу, ты находила в ней меня, — везде