минуты
177
откровения и восторга часто бывает лучше самого поэта. И поэт только потому высок, что мог в груди своей дать место такому восторгу.
Ты как-то писала, что любишь верховую езду; я и нынешний год опять начал свои прогулки. Прекрасное чувство — утром рано, совершенно одному, опустя поводья, шагом ехать по полю; здесь место очень гористое, беспрерывно меняются виды, и так просторно мечтать, думать о тебе.
19 июня.
Статью мою «I Maestri» кончил, на днях исправлю, а поелику вы изволили приказывать мне быть деятельным, то о сем честь имею вам рапортовать, милостивая государыня, Наталья Александровна.
20 июня
Ну, не дивно ли, Наташа? Вот юноша пылкий, пламенный; огромный гипподром открыт перед ним; он полон надежд, силен каким-то пророчеством, увлечен дикими страстями, которые еще не привыкли тесниться, скрываться в груди, горд, независим, ничему не покорится, все хочет себе покорить, самолюбив; слава — его цель, мир идей — его мир. Что может этого юношу покорить, обуздать? Несчастия — он их принимает за испытание, за закал души; счастье — это дань ему, он его принимает как заслуженное. Этот юноша — я.
При самом начале юношества встречает он ребенка, оставленного всеми, несчастного, которого первое воспоминание — гроб, которого первое впечатление — гнет посторонних людей. Он его встречает со слезою на глазах, в траурном платье. — И юноша проходит, страсти не дозволили ему видеть ангела в этом ребенке. Бурная жизнь влечет его, ломает, жжет и бросает в тюрьму. — Кто скажет, что этому ребенку предоставлено будет пересоздать юношу? Да, я вполне не понимал тебя, Наташа, до 9 апреля. Я слишком близко стоял, чтоб видеть твою прелесть, твое изящество. Там, в каменной лачуге, я перебрал нею свою жизнь, и вся моя жизнь дала мне два воспоминания — Тебя и Ог<арева>. Мне надобно было уехать за полторы тысячи перст, оглянуться оттуда, чтоб ангельский образ твой, чтоб небесная душа твоя раскрылась мне. — Мне надо было снять повязку юношеских сатурналий с глаз, чтоб оценить серафима чистоты.
Это мне напоминает старинный случай. В Афинах заказаны были две статуи Минервы — одна великому Праксителю, другая какому-то ваятелю. Оба выставили свои произведения. Народ бежал к статуе неизвестного, восхищался прелестной отделкой, а на Праксителеву не смотрел никто; она едва была
178
иссечена, груба… Обе статуи поставили на колонны; тогда все переменилось. Мелочи и мелкие красоты исчезли от дали, а божественное выражение статуи Праксителя подавило величием и красотою. Ей надо было удалиться от толпы, стать ближе к небу, не рядом с нею — чтоб толпа поняла ее. И не смотрю ли я теперь на тебя, как народ на статую Праксителя; не вверх ли подымаю голову, не к небу ли смотрю, когда думаю о тебе; не на тверди ли этой ищу твои черты, и не оттуда ли сияешь мне ты любовью и улыбкой? Ангел! ангел!
21 июня.
Помнишь ли, как в стары годы я бранил тебя за притворство перед княг<иней>, а сам я научился теперь так притворяться, так хитрить, что самому смешно. Дело в том, покуда живешь с людьми, иначе поступать нельзя, — не дать же им на поругание свою чистую, святую мысль.
23 июня.
Вот твое письмо от 9 — оно грустно, печально. Нет, нет, Наташа — ты должна быть моя, моя без условий, без оговорок, моя — как моя душа, как мое сердце. Проклятие — что такое проклятие? — и там, где благословляет бог! Черно на душе, тяжко… Кончи, я умоляю тебя, скорее эту историю с женихом; но кончи ее осторожно. — Как знаешь.
Ты пишешь, что могла бы теперь без взгляда на меня покинуть землю. Верю, тебе родина — небо, тебя ждет там привет, родная семья. С восторгом вознесся Христос к отцу своему, — но скорбь осталась в душе учеников. Что же я останусь здесь без тебя; я не вынесу и, ежели останусь жив, то для того, чтоб в мире раздался еще отчаянный звук страдальческой души.
Ты не веришь в наше соединение… Ежели я в это буду не верить, то… то я сделаюсь мерзавцем. Нет мне неба, добродетели без тебя, Наташа, милая Наташа, сестра. Бог отдал мою судьбу в твою девственную руку; можешь ли ты располагать после этого собою, как ты явишься туда без Александра?
Да что же не едете в деревню?
Прощай, надежд на мое возвращение тьма. Горе, подожди, дай пройти одному несчастью, потом уже приходи руками родительскими рвать сердце.
Обнимаю тебя; нет, это слишком много, гляжу, гляжу на тебя, и в этом взгляде все, чего нет в письме.
Твой Александр.
Полина кланяется.
На обороте: Наташе.
179
110. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 28 (?) — 30 июня 1837 г. Вятка.
И примерно не знаю, которое число.
Сейчас прочел я «Ундину» Жуковского — как хорош, как юн его гений. Я пришлю ее тебе. Вот два стиха, служащие лучшим выражением моего прошлого письма, продолжением его:
В душной долине волна печально трепещет и бьется; Влившись в море, она из моря назад не польется.
Мы два потока; ты — широкий, ясный, отражающий вечно голубое небо, с солнцем. Я — бурный, подмывающий скалы, ревущий судорожно, — но однажды слитые, не может быть раздола. Пусть люди делают что хотят, волна назад не польется. А ты, ангел, дала место какому- то сомнению в душе твоей. «Я потеряла веру в наше соединение», — пишешь ты; посмотри, как что-то страшное, чудовищное выглядывает из-за этих слов… как оно сильною рукой отбрасывает меня в сторону, тебя в другую. Наташа, не давай места этому голосу в душе твоей — он убийствен.
Мои «Maestri» исправлены, эта статья очень хороша. Я вообще эти дни порядочный человек, т. е. живу больше за письменным столом, нежели с людьми. — Нет, я не утратил надежды на скорое свиданье; по всем вероятностям, оно не может замедлить долго; тогда я сам прочту тебе мои статьи, и во всех ты найдешь себя — ангела-хранителя моей души. Странная вещь, как на нас действует практический мир; кажется, в нем все так мелко, так лишено средств действовать на душу — а между тем крошечные опыты оседают больше, больше, и в минуту экспансивности, в минуту, когда хочешь людям передать свой опыт, огромный кристалл уже составлен в душе из песчинок, ни одной не пропало, все тут, все сливаются в одно тело. Душа, умеющая понимать, ничего не теряет, и давно забытое при случае выходит, как привидение из гроба. Эта статья «I Maestri» — первый опыт прямо рассказывать воспоминания из моей жизни — и она удачна. «Встреча», которая у тебя, — частный случай; эта уже захватывает более и представляет меня в 1833, 1835, 1837 году — годы, отмеченные в ней тремя встречами: Дмитриев, Витберг и Жуковский. — Ты писала мне с месяц тому назад, чтоб я занялся моею прошлой жизнью — вот исполнение. До двух предметов я боюсь дотронуться. 40 дней поста и молитвы должны бы предшествовать этому труду. Ты и Огарев. Вы являетесь у меня как идеал, как фантазия; нигде не осмелился я описать ваши приметы. — Дело решенное: повести — не мой род. «Там» решительно натянуто, смертный приговор ей — заклеивать окны на зиму. Я перечитал «Легенду» и
180
помирился с нею; это документ моего перелома перед 9 апрелем. Теперь набралось у меня статей на маленькую книжку; но еще не решаюсь скоро печатать, надобно больше сделать, а то отдать людям на поруганье такие святые страницы из жизни — больно; какой-нибудь важный труд должен им служить рекомендательным письмом. Тогда я их издам под заглавием «Юность» и посвящу тебе и Огар<еву>. — Вам посвящена и душа моя; надеюсь, не поссоритесь за это чересполосное владение.
29 июня 1837.
Боже мой, не могу без ужаса вздумать, каким ты неприятностям подвержена теперь. И сколько ни думаю, сколько ни ищу, нет средств помочь, поправить.
Ежели явно с ними рассориться — что я не считаю за худшее, — то куда деться? В Петербург к Ал<ексею> Ал<ександровичу> — моего согласия на это нет; это человек бездушный, ежели скромный жизнью, то развратный душою; я его очень знаю, дай бог, чтоб ты, мой ангел, никогда не была в соприкосновении с этими испорченными людьми. Он по теории безнравственный человек и по душе холодный эгоист. И что за образ жизни? Нет, нет, дальше от этих людей, они запылят тебя. Итак, что же? По-моему, в самом крайнем случае монастырь — лучшее; ведь жизнь там начальная не обязывает ни к чему. Воля заниматься, воля видеться, и тут что-то есть возвышающее душу. Да, у тебя есть сестра, не знаю почему, а я ее не люблю: три поступка могут громко обвинять человека — но и к ней лучше, нежели к А<лексею> А<лександровичу>. — Светская, пустая женщина не может иметь ни малейшего влияния на тебя. Тебе, может, странно мое мнение об Ал<ексее> Ал<ександровиче>. — Я буду у него очень часто в Петерб<урге>, мне что? моей душе ни опыта прибавить нельзя, ни потрясти ее; я и в трахтире бывал часто, и где я не бывал. — Разумеется, я очень знаю, что и на тебя он не может иметь вредного действия; но его теоретическая безнравственность дунет ядом на твою душу, она покажет тебе образ мыслей, который ты не должна знать. К сестре лучше; но возьмет ли она? Это не продолжит разлуку — я буду скоро после возвращенья в Петербург. Напиши же на все это подробно твое мнение. Прощай, ангел мой!
30 июня.
Ты в деревне — слава богу, душе стало легче. О Наташа, как пламенно, как безгранично я люблю тебя.
Твой А л е к с а н д р .
На обороте: Наташе.
181
111. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 3 — 7 июля 1837 г. Вятка.
3 июля 1837.
Ты в деревне, ангел мой; я стал немного спокойнее. Живите же дружно, ты и природа; вы обе так изящны, так хороши. Милая сестра, друг мой! Ты отдохнешь эти два месяца от гадостей их, зачем не можешь склонить утомленную голову на мою грудь, отдыхать на ней. О Наташа, как бы я берег тебя, ветер бы не смел дунуть на тебя. Мне, знаешь ли, что иногда приходит в голову? Ты слишком небесна для земли; что в то время, как я раскрою объятия, ты исчезнешь, — это сходно с твоей мыслью о смерти, с твоей ненавистью к телу, — хорошо, ежели и я тогда умру, а разлука ужасна; но ты будешь оттуда светить на меня,