ты восторг пошлешь в мою душу от подножия престола Его. Но как же я буду жить без моей души; я теперь считаю свою душу одним материальным выражением твоей души. Боже, боже, как ты светла, не ярко, не ослепительно — это бы подавляло — да ты теперь уж не человек. Я ничего хуже не могу себе представить, как тебя моей женою в их смысле. Я в тебя перенес все святое, все изящное, от тебя я жду одушевленья, твоя рука поведет меня землею, поведет на небо, и вдруг ты моя жена. Будто высокое таинство бракосочетания только для тела; телу не нужно таинства; бракосочетанием исполнится воля бога; душа твоя и моя сольются в одну душу, не твою и не мою, под благословением Его. Приходи же, благодатное время гармонии и блаженства, не все же бороться. Люди, не отнимайте у меня ангела, подаренного мне богом…
4 июля.
Ежели будет какая-либо возможность, я тотчас пришлю тебе «I Maestri»; эта статья несравненно выше всего писанного мною, это — живое воспоминание, горячий кусок сердца. Совсем чужие люди были увлечены до слез — вот моя награда; но какая награда ждет, когда ты будешь ее читать. Несмотря на заклятие, повесть опять бродит в голове. Попробую. Я сам чувствую, что перо мое стало сильнее, фантазия свободнее — ряд страданий, ряд опытов образовал его. Путешествие должно служить мне последним окончательным развитием. Теория все-таки мертва; своим глазом надобно видеть, своей рукою дотрогиваться. И мы будем вместе. Я буду смотреть на людей, ты на природу. Я буду слушать стон, ты — гимн. Это будет, клянусь, будет. Ведь много лет еще перед нами.
6 июля.
Тьма странных мыслей занимали меня весь день. Сначала думал я вот о чем. Любовь есть единственно возможный путь
к восстановлению человека, именно, как ты несколько раз выражалась: два человека, потерянные друг в друге, любовью составляют ангела, т. е. выражают во всей чистоте первого человека, возвращаются к тому единству, которое уничтожает борение. Двойство — всегда борение. Бог — един. Эгоизм тянет человека в пропасть — надобно его уничтожить, тут два средства. Знаешь ли, кто только не эгоист, — тот, который смиренно лежит во прахе пред иконой Спасителя с полной верой, и Тот, кто сладостный и грустный взор остановил на деве с чистой любовью. Тут погибает это гордое, всепожирающее я. Итак, христианство и любовь — вот два дара, оставленные богом падшему человеку. — За этой светлой мыслью, мыслью веры и любви, следовал ряд мрачных, холодных, но я расскажу и их. — «Что будет со мною, — думал я, и холод бежал по членам, — ежели через много лет я скажу: «Любовь — прелестная мечта юношества; но она не переходит, как и все мечты, в совершеннолетие» и утрачу любовь и веру? Тогда я изведаю все, что изведал падший ангел. Или еще хуже, тогда и совесть не будет угрызать — тогда я сделаюсь животным». О Наташа, как мрачна эта мысль, диавол вдунул ее середь имен Христа и твоего.
Но я взглянул на твою душу и утешился. Нет, исчезай, мысль ада; твоя душа так нераздельна с любовью, так любовь, что нельзя ее себе представить без любви ко мне. Тут мысль еще горчее явилась мне: «Зачем я свою душу мог представить так, зачем же я не могу подняться до того высокого гармонического бытия, до которого поднялась ты? Зачем я человек — когда ты ангел?» Твое присутствие мне необходимо, ты отогнала бы одним взглядом, дыханием эти нелепости, а я ими мучился весь день. Тебе, тебе назначено меня спасти и от моих страстей, и от моих черных дум; в твоей душе они и возникнуть не могут, она так чиста, так чиста, а моя — что была бы она, ежели б ее не просветлила любовь к тебе? — вечная битва высокого порыва и низкого влеченья, и кто победил бы? Верно, не высокое, потому господь, жалея меня, и послал тебя. Дай же прижать твою руку к устам, к груди!!
Я беру уроки в немецком языке у сосланного сюда доктора богословия Бетгера, чрезвычайно ученого человека; хочу писать по-немецки, как по-русски. Кстати, я спрашивал Егор Ив<ановича>, имеет ли он возможность доставить тебе тетради и книги тайно от них, тогда я пришлю свои статьи, немецкий лексикон и стихи Шиллера…
7 июля 1837.
Сейчас получил твои письма от И из Москвы и от 26 из Загорья. Я ждал их и не ошибся; минутное мрачное направление прошло по душе твоей, как тучи по небу, — и вот это небо
183
опять ясно, опять светит мне и вливает силы. — Да, надобно сознаться: в наших страданиях больше блаженства, нежели горести. Душа как-то обширно развертывается и гордо, с
пренебрежением смотрит на усилия людей ее обидеть; бывают минуты — обида палит, жжет, но не оставляет черты, «как железо, пройдя по брильянту, царапит самого себя» («I Maestri»). Разлука, тюрьма, гонения — это всё не в самом деле несчастия или только несчастия в понятии людей, у которых счастье значит много денег, хороший обед. Мы можем стоять выше, должны! Даже бедность, самый ужасный бич из всех наружных, я не назову решительно несчастьем. Но вот несчастие — пятно на душе, угрызенье совести. Ты никогда не узнаешь, что такое. Видала ли ты ну хоть вора, которого уличают, его положенье, хотя он и вывернется; но посмотри на глаза, посмотри на лицо. А кто крадет целковый, похож ли тот на крадущего душу, на крадущего будущее спокойствие. Это несчастие. Пусть раскаянье сколько-нибудь утешает, да каково вынести… Другое я никогда не испытал и, бог милостив, кажется, не испытаю — это мало-помалу загрубеть, предаться толпе, забыть все высокое, жить долго в этом сне, потом проснуться и увидеть, что уж воротиться некогда, что практическая жизнь кругом бросила тенёты и что надобно дотащиться по этому болоту до могилы — это должно быть без меры ужасно. Из всего этого только то видно, как богато наделил господь душу человеческую; высшее блаженство и высшее несчастие Но вне его, а в нем и, следственно, от него зависит, умей только понять это и твердо действовать, понявши. А тут-то и беда. Ты, молитвой воспитанная, далекая от людей, одаренная небесной кротостью и добротою, перешедшая прямо из детства в объятие любви пламенной и чистой, как утренняя звезда, и ведущей тебя, как утренняя звезда, — тебе легко идти тем путем. А кому, как мне, она, звезда, явилась после ночи, проведенной в бурной оргии, явилась и спряталась за тучу, — тому нужна вода священного Гангеса, чтоб омыть пятна, прежде нежели ступить на священную землю индусов.
Надежда на возвращенье сильнее и сильнее; кажется, не Северное сияние, а Заря. Но где же Геспер, твоя любимая звезда, — ее еще нет; где же эта Венера золотая? Знаешь ли, что древние греки называли твою любимую звезду утром Геспером — Надеждой, а вечером Венерой — Любовью; вот народ, который был поэт и художник, как никогда не было народа Польше музыкальной Италии. Ежели буду в Москве, то непременно буду в твои именины в Загорье; а в самом деле, по строжайшей математической теории вероятностей, я не долго останусь в Вятке. — Прощай, милая, прелестная подруга. Прощай, целую тебя, твои уста, твои руки. Прощай.
184
Я пишу теперь письма из Вятки — это карикатура, следственно, не по твоей части. — Давно собирался я сделать важную поправку: ты всегда меня воображаешь с сигарой, а я уже больше года не курю сигар, а курю турецкий табак. Прошу поправить и вместо маленькой сигары вообразить длинный, черешневый чубук. Прощай же!
На обороте: Наташе.
112. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 10 — 14 июля 1837 г. Вятка.
Вот что еще мне в голову пришло, ангел мой: ежели тебя будут мучить слишком женихом и ежели он сколько-нибудь благородный человек, что предположить в военном и богатом можно, пиши к нему письмо — разумеется, в крайности… скажи ему прямо, что ты любима, что ты любишь, проси его не мучить тебя, проси молчать. Ежели я буду в Москве — тогда заботиться не о чем, — это мое дело. Я сам явлюсь к нему и той силой, которая есть у меня в характере, заставлю его отказаться. — Ежели и новые надежды так же обманут — то это будет чудо, — самым холодным образом рассматривая, все вероятности в мою пользу. Внимание наследника, его свиты, Жуковского — с одной стороны, желание графа Бенкендорфа помочь, старания здешнего жандармского штаб-офицера и три года, — вот на чем опираюсь я. Но не думай, чтоб я теперь, как прежде, безотчетно отдавался мечте о скором возвращении; нет, я отталкиваю эту мысль, чтоб не пришлось опять со слезою вырвать ее из сердца. Я имею вести из Петербурга от 25 июня — ежели они вполне справедливы, то каждый почтовый день я могу ждать высочайшего повеления и жду с трепетом. При одной мысли — может, на днях я буду собираться в путь — сердце бьется, руки дрожат, и пот выступает на лице. Все это возвращение, вся дальнейшая жизнь мне ничего не представляет, как черты моего ангела. Нет, прочь от меня всё: одна любовь, одна любовь. — О Наташа, мы будем счастливы, больше нежели счастливы. Все эти временные гадости исчезнут, и один луч света проникнет нашу душу, нашу жизнь!..
14 июля.
Я прибавил в мою статью «Мысль и откровение» «Сон» и в нем, в идеал религии, перенес твои черты, даже твое имя; ты сделалась так нераздельна с каждой мечтой моей, с каждой мыслью — светлая, ангельская душа! — Ты вспоминала,
185
как я в саду сидел с Огаревым; я вспомнил, как еще в том доме, где жила княжна Анна Борисов<на>, ты меня много раз водила в сад, кормила смородиной; ты была тогда ребенок — прелестный ребенок; потом вспомнил тебя у нас в саду: ты стояла на маленькой террасе из моей комнаты, а я и Пименов внизу, — помнишь — тогда ты уж переставала быть ребенком, тогда недоставало только этой пламенной любви, чтоб посвятить тебя в Девы. Я не могу отделить воспоминания всех светлых праздников от тебя. Помнишь ли, я был еще гораздо моложе, на Святой, я приех<ал> к вам, хотел было христосоваться с тобою; и какой-то стыд остановил меня — я вспыхнул в лице, подходя к тебе, и не смел поцеловать.
Страшно говорить, а, кажется,