Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 22. Письма 1832 — 1838 годов

страдания и таланта соединяет нас, в силу остальных идей нас делит огромное расстояние XIX века с XVIII. — И зачем он женился? — как будто можно художнику любить но второй раз. И зачем женился на обыкновенной женщине, которая не в состоянии быть для него ангелом, Наташей? — А когда я уеду… Велика была твоя жизнь, Витберг; ты знал восторг

202

искусства и восторг славы, ты знал страдания художника и страдания отца семейства. Твою жизнь я передам пером симпатии потомству. Но она окончилась, мир поднес этот яд, невинные уста обмакнул ты в него — осталось умереть. Яд равно действует в груди преступника и в груди Сократа. — Еще его ожидает одна ужасная минута — когда он поймет то, что понял я. Или господь совершит чудо для строителя храма Его!

Ты пишешь о грусти, когда мне надобно будет покидать здешних друзей, — будет грустно, но я не хочу их обманывать, восторг займет все сердце, и одно пятно на этом полном восторге будет, может быть, взор М<едведевой> — его я желал бы миновать. Люблю я Полину, люблю Скворцова — но разве я им нужен, разве они не составляют свое целое? Эрн — с тем я не так близок душою — но люблю и его, он сам прежде меня, может, уедет; его перевели в Петербург, да и хоть бы остался, что он мне? Витберг — звезда заходящая и звезда восходящая вместе идти не могут. Вся совокупность их ничего перед тобою. Нам один путь через всю жизнь, а потом через вечность. Слезу им и искреннейшую дружбу, особенно Полине; она как- то росла на моих руках, моим стараньем, и она ужасно меня любит. Через два месяца она, вероятно, уже ш-ше Бскшо^ош.

Сегодня 30 августа! Сегодня должна там решиться судьба наша. Еще год — в этом слове 365 ударов ножом, в этом слове 365 угроз. Страшно, ужасно, но надо быть готовым и на это. А ежели… боюсь и говорить. Не знаю, что тогда; тогда можно умереть от восторга. Ты не поняла, душа моя, почему я спрашивал, заезжать ли в Загорье; я не тебя спрашивал, а их, т. е. не взбесит ли это к<нягиню> с компанией. И не знаю, сделаю ли я это; застава не та, а большой объезд невозможен. Лишь бы меня освободили; да когда вы воротитесь в Москву? к 1 октября непременно. Впрочем, ваши приказания, м<илостивая> г<осударыня>, все исполню и не забуду ничего. Наконец, мало-помалу все сосланные вместе со мною получили полупрощение и льготы. Один я остался! Помимо меня одного прошли все милости и льготы. Вчера я узнал, что Ог<ареву> разрешен выезд из Пензенской губ<ернии> и он недавно был в Рязани. Оболенский уж с месяц проскакал по Вятской губ<ернии> — посылая со станций мне поклоны. Даже сидевшие в казематах в Шлиссельбурге освобождены. Сат<ин> на Кавказе. Этого понять нельзя; или мне готовится не полумилость, а целая — будем, будем ждать.

1- го сентября.

Опять белую страницу пошлю тебе, ангел мой; лишь только было я принялся писать, за мной прислали на службу. Дела много мне, но это хорошо; время идет скорее. Прощай, милая

сестра, прощай. Полина со слезой слушала, что ты пишешь об ней и к ней. Ты для нее и для Скворцова — какое-то телесное выражение бога и всего святого и изящного на земле. Что же ты должна быть для меня, когда люди, не видавшие тебя, по одним письмам составили такой идеал? Что? — Для меня ты вся совокупность всего высокого, поэтического, нет, больше — сама любовь… О Наташа, где нашел бы я такую подругу, ежели бы бог не указал мне ее возле. Так-то всегда поступает человек: ищет вдали то, что возле его. Благословим же еще раз Крутицкие казармы, 9 апреля; оно не произвело нашей любви, она была прежде; но оно связало навеки наши души. Прощай. — Целую тебя много, много.

Твой Александр.

120. Н.А.ЗАХАРЬИНОЙ 6 — 10 сентября 1837 г. Вятка.

6 сентября 1837.

Наташа, ангел, вот я опять черен, как ночь, вот опять темная мгла обняла душу. О Наташа моя, душа больна, где ты, ты, мой ангел? Сейчас писал я к Огар<еву> — и это не помогло. Близок, очень близок предел надежды — фу, как холодна будет эта зима в Вятке. Знаешь ли что, всматриваясь в эти надежды, которые являются потерзать меня, мне приходит в голову: уж не наказание ли это божие за М<едведеву>, — в таком случае можно ли роптать? Не могу стереть из памяти этот гадкий поступок, и тем хуже, что, кроме раскаянья, не сделано ни одного шага к ее спасению. И ты ставишь меня рядом с собою. Светлая, ангельская душа! Ты не можешь даже постигнуть этого; правда, вперед не повторится ничего подобного; но как могло быть что-нибудь подобное после 9 апреля? Подумай, как низко упал этот Александр, твоя молитва, твой идеал; можно бы было расхохотаться, ежели б был такой смех в душе человека. Но ты терпеть не можешь, когда я об этом говорю… Мимо…

Это письмо едет с Прасков<ьей> Андреев<ной> Эрн; я пробил ее видеться с тобою; будь с нею откровенна, она самая добрая старушка, которую я когда-либо видел. С каким восторгом ты будешь ее расспрашивать обо всем, что касается до меня, и сколько подробностей может она рассказать тебе, — знаешь ли, тех мелочей, которые важны именно своей ничтожностью и которые так ясно вдруг тебе представят мое житье-бытье. И Петр едет с нею; велю и ему явиться к тебе «с почтением» от меня; в самом деле, это уж не перед моим ли приездом, не приготовление ли это! Дай-то бог.

204

Как священно, чисто вырезывается на этом мрачном небе твой образ, да, я — одна рама, золотая, но тяжелая, металлическая, твоему образу, ангел, ангел… Нет, дольше эта разлука не продолжится, она перейдет через силу, а захочет ли бог слезы твоей, захочет ли терзать то создание, которое наиболыне выразило его? А скоро пройдет срок, который я назначил; лишь бы тогда приехать, как вы воротитесь из Загорья, — в прошлом году приехали вы 27 сентября, ну, так уж бы к 1-му октябрю. Но поблекли надежды, как ветви ивы склонились и смотрят в безотрадный ручей, который льется, льется, но не несет отрады. — Я перечитал твое последнее письмо — как ты отдалась надеждам, как я истерзал тебя ими. Ну погоди же, то объятие, тот поцелуй, тот взортогда они всё вознаградят; о, тогда я буду хорош, тогда я буду высок, я вдохну в себя твой образ, твою душу и глазами передам восторг свой всей земле и небу, да нет — тогда не будет ни земли, ни неба, будем мы и бог. О, как дорого дал бы я иметь твой портрет (только очень, очень похожий); у меня будет порт<рет> Огарева и его жены, а твой — да впрочем, не нужно; ничто материальное не должно служить опорой любви. Твой образ — вот это голубое небо, вот эти звуки симфонии. Я задыхаюсь! Наташа, Наташа! Ну, вы, все люди, скажите, кто из вас любил бы ее более? Может, есть из вас чище, лучше меня, но и самое пятно мое прибавляет к любви; я чувствую, сколько ты выше меня, и, как монахи средних времен, готов всяким истязанием заслужить перед моей святой. Довольно!

Позд<н>о.

Прощай! Твое свиданье будет радостно с Прасковьей Андреевной; заставь ее болтать как можно более, отдохни в бесконечных расспросах об твоем Александре, говори больше, больше… и потом сон слетит на твои вежды, и ты увидишь меня так живо. А может, и не в одном сне. Знаешь ли, как перед концом зимы, когда уж снег чернеет, но еще природа не решилась на весну, бывают дни холодные, резкий ветер режет, но вдруг середь него повеет ветерок теплый, вешний, дохнет травою, дохнет солнечным лучом, и скажет: «Ведь весна-то скоро!» Так и у нас с тобою мысль надежды пробивается скрозь мрачные тучи и осветит душу. Весна, весна, приходи же в наши души. Прочти у Шиллера «Das Mädchen aus der Fremde», это опять ты, Наташа, моя Сестра. Еще отчаиваться нельзя; есть еще обстоятельства, говорящие в пользу скорого свиданья. Целую тебя… нет, это только можно выразить самим поцелуем.

Твой Александр.

205

Emilie поклон et amitié. Она, говорят, переписывала мою статью «I Maestri» для Огарева. И за это поклон et amitié.

Еще раз прощай.

Александр.

На обороте: Наташе.

121. Н. Х. КЕТЧЕРУ

Скажите, бога ради, что вас всех заставляет хранить со мною такое совершенное молчание? Я говорил, повторял, что можно писать, и едва ли в целый год приходит строка — а если б вы знали, как дорога такая строка, она вызывает тени былого из грустной души, облекает их в вещественность, и бедное, страдательное положение забыто. Мне было бы очень тяжело, ежели б не та песнь ангела, о которой ты читал в «I Maestri». A propos, нравится ли тебе эта статейка? Может, кой-что не понравилось Amicus Piatonis, sed magis amicus veritatis… тут, брат, всё истина; итак, прошу привязываться не ко мне, а к самой истине; не я виноват, такова она или нет. Есть еще кой-что писаного у меня; может, пришлю — а может, нет, — сам привезти не надеюсь скоро, все эти надежды похожи на китайские тени; вот светлое пятно, увеличивается, черты лица образуются, блинке, ближе, ты хочешь обнять — а все еще темнее, и нет больше даже и светлого пятна. Много, очень много я испытал в это время, многое изменилось во мне. Юность отлетела от гнета обстоятельств; но это только по наружности, большая часть ее осела алмазом в душе; на этом алмазе обращается вся фантазия. Но в наружности заменила ее положительность. Что я вынес в продолжение последних 9 месяцев губернаторства Тюфяева — этого, брат, и сказать нельзя; но я молчал, не жаловался, не испрашивал участия, я и это принял за испытание, за главу воспитания провидением. Представь себе этого «Калибана-гиену», который, наконец, инстинктом понял, что я его ненавижу, и который всей гнусностью своей хотел задушить меня, и что же? Тут, в этом гадком положении явился оплот, там, где я его но ждал, явилась защита, совсем нежданная — жандармский штаб-офицер всей властью своей остановил того, и удар прошел мимо, ограничась одними обидами и унижениями. И середь этих обстоятельств явился наследник и его свитапобеда

Скачать:TXTPDF

страдания и таланта соединяет нас, в силу остальных идей нас делит огромное расстояние XIX века с XVIII. — И зачем он женился? — как будто можно художнику любить но второй