Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 22. Письма 1832 — 1838 годов

И потом представил себе, как мы встретились бы, сидели у Л<ьва> Ал<ексеевича>, — так

живо… вот ты входишь, вот твой взгляд… Damnation et Anatheme99[99] на этих людей, которые не пускают меня в мою сферу жизни, а держат в сыром подвале.

5 октября.

Я сейчас писал письмо к Арсеньеву (в свиту в<еликого> к<нязя>), чтоб поблагодарить его за письмо, которое он писал обо мне, — насколько я умею просить, я просил его о возвращении), я просил, чтоб сняли цепь с руки, которая готова на всякую деятельность. Ах, Наташа, тяжело мне без тебя. Теперь я очень занят по службе — это хорошо; голый, практический мир сухих фактов усыпляет чувства, утомляет душу, но вдруг середь какого-нибудь журнала казенной палаты подлетит горняя мечта; скрозь какой-то флер, как бы вдали, она образуется в твой образ, — и радость, и горе обовьет душу. Ну ты сама знаешь, как это бывает. — Я, не подумавши, писал тебе о Петербурге; еще разлука, это выше моих сил. Господь, облегчи же сколько-нибудь нам крест наш; и Ему — божественному — пособили нести его.

Я скоро шафером у Полины — эти приготовления, все это вместе, розовое и красное, отбрасывает на меня одно черное. Ты мне пишешь: «Пусть останется у тебя отец» — я и сам это понимаю и чувствую, но как же он должен меня любить за ту жертву, которую я ему приношу, отдаляя мое блаженство, оставляя тебя в кругу людей недостойных — как на обиду. В какой груди найдется богатства настолько, чтоб заплатить за эту жертву? Странно — мне кажется, лучше было бы, ежели б он меня меньше любил. Кто заколдовал меня в этот круг… А как хорошо умереть. Ты, ангел, склонишь свою голову на мою грудь, глаза твои будут устремлены на меня, я еще раз скажу: «Люблю тебя, люблю…», и твое последнее слово будет слово любви, а так бы в одно мгновение, обнявши друг друга. Эта мысль с каждым днем нравится мне больше.

8 октября.

По всем расчетам теперь граница и предел ожиданиям; завтра придет почта, и, ежели по ней ничего не будет, то не очень скоро будет что-нибудь. Как досыта я настрадался в это время. Эта обманутая надежда прорезала твердое место на сердце я обратилась в болезнь… год тому назад приготовляли мы портрет

215

с Витб<ергом> для тебя; я восхищался твоею радостью, а нынче твое рождение будет мрачно в Москве для тебя, мрачно и Вятке для меня; боже мой, ежели б это только было возможно — 22 быть в Москве… Чудовищем черным и холодным стоит рок и держит железной рукою. Туда, туда летел бы скрыть, голову на груди ангела, пить его дыхание, умереть с ним. А рок улыбается свинцовым глазом и говорит: «Поезжай в палату разбирать дела»… Вот эпиграмма в действии.

Когда мы будем вместе, когда мы будем совсем отданы друг другу и посторонние выйдут из светлой черты нашей сферы, тогда мы посвятим целые вечера на то, чтоб перечитать в одно время и твои, и мои письма. Это будет дивное наслаждение: все переливы души, все сильные впечатления, и за какую огромную эпоху жизни, заключены в этих письмах. Твои переменились только объемом мысли и чувства. Из небесного, райского ребенка делается небесная, райская дева. Основания те же: два чувства наполняют всю душу — Молитва и Любовь; но эта душа развертывается обширнее и, наконец, как безгранная лазурь неба, не имеет предела. На твоей душе нет ни пятнышка, ни тусклого места от дыхания людей — бог вымежевал тебя от толпы, и твои письмы — стройное развитие Любви и Молитвы, от первого до последнего. Грусть в них есть, мрачности нигде; и в самую темную ночь небо не может быть темно, когда нет облаков. Так, как из полусветлого минерала огонь выплавляет чистую каплю стекла — так пламенная любовь моя придала небесную прозрачность твоей душе. Твои письмы — это одно письмо. — Совсем другое мои письмы; во мне от рождения не было последовательного развития, моя душа жила конвульсиями, металась всюду и тысячи раз менялась. Самоотверженная в Крутицах — она совершенно затускла в первое время ссылки, тут было что-то потерянное во мне, какая-то апоплексия сломила полбытия. Тебе назначено было воскресить меня, и вот мало-помалу мощные слова твои «Любовь и Молитва» начинают день и томной душе. Заметь, в 1836 в начале впервые является в моих письмах истинная религия. Но и тут нет твоей стройности — знойные страсти тянут, с одной стороны, душу, необузданное самолюбие — с другой, а между тем все бытие погружено и светлое море любви, но это светлое море волнуется, бушует, это не твое небо, а земное море, и иногда кровь, текущая из ран души, покрывает его пурпуром. После самого пламенного порыва — мрачный звук, сплетенный из раскаяния и разлуки. Ридом с безотчетным восторгом от тебя стоит иногда привидение, рядом с смехом — не слеза, а скрып зубов… И заметь еще, небо твоей любви ничего не имеет постороннего. А я похож на

216

пловца в своем море любви: то та часть человека видна из волн, то другая. Проезд в<еликого> к<нязя> взволновал меня, и самолюбие вырезалось яркими чертами в последующих письмах. Твоя душа уж не изменится ни на волос, такою воротится она к богу; в моей еще тысячи судорожных мыслей и движений — но основа одна и незыблемая: это любовь к тебе, на этой основе создастся храм моей жизни. — Наташа, сколько блаженства мы принесли друг другу. Обратимся к богу и поблагодарим его за то, что он наши души раскрыл этому высокому, святому чувству любви…

10 октября.

Два письма от тебя, ангел, сестра, подруга — два большие письма (посл<еднее> от 3¬го окт<ября>). Ты не так покойна, как пишешь, — это для меня ты приняла часть спокойствия. Нет, я, сознаюсь, не могу в глаза взглянуть этому чудовищу, которое называется еще год разлуки, не могу. — Твоя душа, ангел, — небо, одно небо, в моей много земли. Еще год… да и на чем же основать эту мысль; почему не два года или не полгода? В очень скором времени я сам не жду ничего, но мое письмо к Арс<еньеву> сильно. Ежели б я написал его тогда же, я был бы уж в Москве. — Что за непонятными иероглифами передает свою волю провидение человеку, и это

таинственность, завеса непроницаемая, этот безотчетный приказ, которого цели не видать, а необходимость повиноваться очевидна. Хоть бы срок мне назначили — и пусть скуют меня, бросят опять в казамат, лишь бы я мог считать, сколько дней мне остается до свиданья с сестрою-ангелом.

11-го.

История сватовства становится серьезнее. Какое море неприятностей для тебя. — Не пора ли положить мне меч свой на весы, не пора ли разрубить узлы, сплетенные руками безумных? Много, очень много неприятностей… Монастырь — да как бы это устроить? Есть ли из всех животных, бывающих у вас в доме, хоть одно, которое бы умело молчать за деньги и через которое ты могла бы, в случае крайности, взойти под сень церкви… Ежели есть, именем моим обещай сколько хочешь. — Ах, какие они безумные, и жаль и досадно; ну, что ты им сделала? Как что — разве они не понимают чутьем твоей высоты? Довольно для толпы. — Ты храбро готовишься на бой; тут не решительный бой страшен, а эти avanies100[100], которые будут делать, эти притеснения… и беспрестанно.

Ты, ангел мой, была не согласна со мною, а, как ты хочешь, весьма глупо, что я не в ладу с Мар<ьей> Ст<епановной>, глупо

217

потому, что не достойна она, чтоб мы с ней ссорились, и глупо потому, что она всегда может наделать тьму неприятностей; я желал бы кончить ссору с ней. Так же точно не совсем ты права и относительно земли (Мар<ья> Ст<епановна> и вселенная!). Нет, решительно, без свиданья здесь наша жизнь не полна. Земля — это падший ангел, земля — это рука божия, ведущая падшего в рай, и на ней соединились две красоты — красота ангела и красота милосердия божия. Посмотри на это небо; на нем солнце роскошное и теплое — это любовь бога, взгляд отца. Посмотри на эти горы, утесы, разбросанные камни — это изнеможенное тело непокорного сына; но вот отвсюду к взору отца стремится жизнь, деревья, мох, и это усилие жизни, кончающееся цветком, — в цветах уже стерта печать отчаянья, и них радость бытия. И между этим-то взором отца и воскресающим трупом сына — есть мысль и чувство, облеченные в свет бога, в плоть падшего ангела, — человек. Ему дано узнать изящное вселенной, он умеет радоваться небом, морем, взглядом подруги — и он не должен прежде уйти с земли, покуда не постигнет все изящное на ней. Сама раздельность, о которой ты говоришь, носит в себе начало наслаждения божественного. Мог ли бы твой образ веять счастьем на меня, могла ли бы просветляться душа твоим взглядом, ежели б земля не дала нам формы? Итак, сперва надобно совершить жизнь временную, а потом начать молитву бесконечную; очищая любовью душу, прижимая к груди всю вселенную, мы выполняем цель человека. А неужто наша жизнь полна теперь? Твоя — в беседе с Марь<ей> Ст<епановной>, моя — с советниками присутственных мест. Гармонии надо нам во всех частностях жизни, и тогда я первый брошу этот переплет души. Я боялся прежде смерти; она худо согласовалась с моими самолюбивыми мечтами, но когда явилась истинная любовь, проникнутая верой, — выше и чище понята была жизнь, и гроб потерял свой ужас. Но, ангел, все хочу я выпить здесь на земле, и тогда, бросая опрокинутую чашу жизни, обратим взор благодарности к творцу — и середь молитвы перейдем к нему.

Как дивно, изящно, высоко твое последнее письмо от 1-го и 3-го октября. Ну, Наташа, не прав ли я в том, что писал об нашей переписке? Мне дальше до твоей высоты, нежели последнему из толпы до меня. Я готов плакать от восторга… Наташа, никогда мечта моя не могла, собирая изящное отвсюду, создать существо, которое бы достойно было завязать ремень твоих сандалий. — Люди, посмотрите на этого светлого ангела, преклоните колена перед ним, молитесь ему — он за вас всех заслужил пред богом. А я подойду к вам и скажу: «Этот ангел — мой! Им заплатил мне бог за юность, проведенную в одной

Скачать:TXTPDF

И потом представил себе, как мы встретились бы, сидели у Л Ал, — так живо... вот ты входишь, вот твой взгляд... Damnation et Anatheme99[99] на этих людей, которые не пускают