Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 22. Письма 1832 — 1838 годов

Наташа, тогда я с ума сойду и принесу на новоселье одну любовь, одну любовь.

Твойтвой Александр.

Ей-богу, они и предвидеть не могут, что делают, — вот одна извинение им.

127. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 29 октября — 2 ноября 1837 г. Вятка.

29 октября 1837. Вятка.

Что-то с тобою, мой ангел? — Как ни говори, а время ужасное. Унижение и беззащитность. Помнишь, при начале 1837 года я уныло обратился на 1836, я ему сказал, что моего благословения он не унесет в вечность. Сколько было мечтаний оперто на 1-е января 1837. И что же, только два месяца остается ему, а каким были остальные 10? Изменником, растворившим сердце надеждами и полившим уксусу и яду в растворенное сердце.

Опять мгла около души. Блаженство мое я понимаю и умею наслаждаться им, невзирая на грязь, которую мечет толпа, — но слишком тягостен крест; я чувствую, что мои рамена начинают дрожать от физической невозможности. Наташа — в тюрьме я молчал, и в ссылке изредка грустный голос вырывался. Обманутые надежды — растравили раны, и на них-то, свежих, кровавых, пала мысль твоего положения. Тебя терзают — я знаю, что душою ты выше, что ты тверда моей любовью, что ты моя небесная, святая Дева, — но именно то чувство беззащитности, о котором ты раз писала, ужасно. Огромный, большой шар и ни одной руки, которая бы хотела спасти, — а та рука, которая пойдет на отсеченье для тебя, на той гремит цепь.

Дивен мир, и ко всему самому печальному примешивается смешное — читая второй раз твое письмо, я расхохотался: у кого в голове родилась мысль, что я тайно обвенчан, — это гениальная голова. Вот нашли средство — истинно скоты! — Однако ж, Наташа, я тебе и себе сделаю одно замечание. Мы похожи на дитя, которое, не понимая хорошо следствий, высекает огонь над бочкой пороха; смотри, как легко несколько раз в нашей переписке являлось слово «смерть», а ведь это слово ужасное;

223

одно выражение твоего последнего письма разорвало мне сердце… Я готов перейти в то обширное и светлое бытие, я не раскаиваюсь в моей жизни, она прелестна была под влиянием дружбы и любви, я не хочу от людей ничего больше. Но — лишиться тебя — о, это ужасно; чуждым, бесприютным скитаться по этой мрачной земле; я знаю, взор к небу будет тогда взор на тебя, но какая жгучая слеза канет всякий раз. Представь себе ту жизнь гармонии и любви, прелестную жизнь, которую мы можем здесь найти, — и лишиться ее, и быть одному, потерянному, как песчинка в горе. Нет, перестанем играть этой чудовищной мыслью. Смерть была наказание падшему человеку, она не входила в чертеж творца. Смерть была уступка земному началу.

Выраженье в твоем письме чуть не переломило меня, из него я понял весь ужас твоего положения. Храни себя, мой ангел, храни для Александра, соверши начатое — ты ему указала небо, дай же насладиться им, и тогда, тогдавместе туда. Пусть солнце ни разу не встретит один из наших взоров. О Наташа, — страшно вспоминать утраченное блаженство — прочти Абадонну и ты узнаешь.

31 октября.

Сегодня видел я тебя во сне. Ты была бледна, вся в слезах, и на лице видны были следы печали и огорчений. Я взошел, ты бросилась в мои объятия, и мы долго стояли так… Я проснулся, и первая мысль представилась, что, может, и в самом деле ты вся в слезах, но я не приду утешить. — Ужасно мое настоящее положение, я не знаю, чего бы не отдал за возвращение. Жить спокойно, неделю ждать весть — и знать, что там беспрерывно мучают ее. О, каким испытаниям люди подвергают дерзких людей, мечтающих подняться над толпою. Вот такие-то минуты жизни стареют годами человека, это предел, на котором человек или удержится десницею бога, или падает в пропасть. Я наваливаю на себя тьму дела — чтоб всегда быть занятым посторонним, а в свободное время ищу шума и людей. Минуй же, горькая чаша! Ибо этот шум и эти занятия — это все одна ложка лекарства, растворенная в целом сосуде яда.

1-го ноября.

Получил твое письмо от 24 октяб<ря>. О ангел, сколько ты страдаешь. Не лучше ли прямо им сказать? Пап<енька> мне ни слова не пишет, он боится начать речь — по первому слову я ему сильно выскажу истину. Тогда молчать будет преступление. Наташа, об одном умоляет тебя твой Александр, у ног твоих: береги себя, береги из любви ко мне; эти отчаянные звуки,

224

которые прежде никогда не вырывались из твоей души, ужасают меня. Бога ради, взгляни на эту слезу на моей реснице и береги себя. Умоляю, прошу, приказываю.

1-го ноября.

Жму руку твоей Саше; из того, что ты писала, я вижу прекрасную душу. Клянусь ей, что или я буду очень несчастен, или я устрою ее будущность. Под этим я не разумею материальный дар — нет, я хочу этим сказать, что я ее исторгну из того гадкого положения, в котором она теперь.

И в этом письме опять ужасное выражение: «Жертвовать здоровьем, жизнью — мне ничего, и то уже все не мое!» Наташа, друг мой, и ты это говоришь мне, как будто твоя жизнь не есть

моя принадлежность, моя жизнь. Фу — эта ночь целой жизни, это одиночество, это отчаяние. Нет, может, я ошибаюсь, что самоубийство есть преступление. Для чего я буду жить, когда не будет ее, может ли быть преступленьем то, что соединит меня с тобою? Жить и знать, что тебя нет, — это ужасно; впрочем, бог милостив, у меня довольно слаба грудь — и этого удара ей не вынести. — Наташа, нам необходимо увидеться, и я уже почти согласен, ежели не в Москве, так здесь. Только ничего не предпринимай без моего совета. — Ежели эти люди так низки, что ты должна будешь их оставить (а впрочем, при первой достаточной причине я очень был бы рад, чтоб тебя не было у кн<ягини>, то Галушка — человек с доброй душою, я его знаю; а ежели б можно к Пр<асковье> А<ндреевне> Эрн, я буду к ней писать.

За что так жестоко преследует тебя судьба?

2 ноября.

Времени нет. Прощай. Не забудь, ангел, хранить себя как сокровище, принадлежащее Александ<ру>.

Прощай.

Бог и Любовь!

Твой Александр.

На обороте: Наташе.

128. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 5 — 9 ноября 1837 г. Вятка.

5 ноября 1837.

Окончились ли, мой друг, твои страданья, они каким-то призраком грустным, бледным становятся беспрерывно между мною и всем, чем бы я ни занимался. Я с судорожным ожиданием развертываю теперь письма; в каждом есть доля твоей

225

слезы твоего страданья, живая доля сердца. Сколько ты ни говоришь о гармонии, о блаженстве, темная речь прорывается — и зачем было бы говорить прямо о том, ежели б ты не хотела этим меня успокоить. Наташа, я не могу тебе сказать «будь весела» — это глупо; будь весела в разлуке с Александром, будь весела, когда тебя, как невольницу в Эфиопии, водят на продажу и показ; но повторю то, что говорил в прошлом письме: ради любви нашей храни себя, храни себя!

Хоть бы слово написал пап<енька> обо всем. Он боится тронуть эту струну, ее звук силен — это-то он знает, ее звук не будет годиться в тот аккорд, который он берет на моей душе. Тем хуже, что боится, — струна может лопнуть.

Вчера у нас был предлинный разговор с Витб<ергом>, над которым ты могла бы в душе развеселиться. Он уверял меня, что я, несмотря на мой пламенный нрав, никогда не буду сильно любить (qu’en pensez-vous, mademoiselle?)102[102] и что мои мечты самолюбия всегда возьмут верх над мечтами любви. — Я защищался общим образом. Стоило бы мне вынуть твое письмо — но для чего? Я хочу, чтоб меня люди сами понимали, и тогда я им остальное добавлю словом. Витб<ерг> понял мои таланты и не понял души; таланты оценить может всякий, на это надобно иметь ум, — мне обидно, что он, артист, так поверхностно судит о людях. Я им читал «I Maestri» — никто не понял песнь Ангела; я им читал «22 октября» — никто не понял самого Ангела; ну, после этого я не обязан говорить яснее, ежели люди не хотят себе дать труда, ежели человек, одаренный такой колоссальной фантазией, как Вит<берг>, не умеет взор свой углубить дальше поверхности в человека, — не моя вина. Полина была при этом разговоре и душевно смеялась. Странная вещь, я более и более убеждаюсь, что холодное воспитание мое положило такую несвойственную мне маску, (именно иронию), что из-за нее тот только увидит черты лица, кто сумеет в самой иронии моей найти душу огненную. В воспоминаниях моего детства я уже писал, что по большей части хвалили мою остроту, т. е. отдавали всё уму и отнимали всё у души. Искры настоящего огня принимали за фосфорный свет ума, молнию — за фейерверк. Ах, люди, люди, как вы мелко плаваете. Благодарность Татьяне Петровне, она первая оценила другую сторону моего бытия, Огарев — второй. Ты — постигла его до конца мощным инстинктом любви. Я ни слова не говорю о тех людях, которые близки ко мне по расстоянию; пусть они меня не знают, эти люди и к природе близки — но не знают ее. А В<итбергу> непростительно, и я замечаю, что он в продолжение всей жизни так ошибался (его жена — лучшее доказательство).

226

А Полина, простая девочка, без опытности, поняла все в ту минуту, как я первый раз произнес твое имя, — вот в том-то все и дело, — она смотрела на меня глазами природы, натурально и равно не заметила ни фрака, который был на мне, ни маски. Люди по большей части сами виноваты в своих ошибках, ломают голову, придумывают — а надобно просто смотреть; но это- то просто очень близко граничит с grandioso природы; ведь и она проста; да еще одно условие необходимо — это детская чистота души. Опыт, который так много помогает в познании людей, может, совсем отнимает гораздо высшее искусство — постигнуть душу человека. Вот тебе целая диссертация. Прощай.

6 ноября.

Ну, не небесный ли ты ангел, Наташа? Ты еще жалеешь о княг<ине> и воображаешь, что она для твоего блага так печется. Дивлюсь тебе. И ты все еще иногда говоришь, что я тебе много

придаю. Подумай сперва, возможно ли это. Выше тебя душою, изящнее я не могу себе представить ангела божия. —

Скачать:TXTPDF

Наташа, тогда я с ума сойду и принесу на новоселье одну любовь, одну любовь. Твой — твой Александр. Ей-богу, они и предвидеть не могут, что делают, — вот одна извинение