Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 22. Письма 1832 — 1838 годов

где надлежало целовать карающую руку.

Как меня терзает теперь разлука. Где ты, друг мой, зачем не тут? О, как склонил бы я голову мою, как успокоился бы от долгих, долгих страданий. Видишь ли, я еще слаб от того удара, мне надобен покой, а где я его найду? Наташа, Наташа… я не смел бы поцеловать тебя, я склонил бы свою голову на твое плечо, и ты была бы так счастлива, и я чувствовал бы твое дыхание, и ты своим дыханием сделала бы меня ангелом, дала бы мне свое подобие. И я бы уснул — а потом проснулся бы, и голова моя на твоем плече. — Ну, что ж, даст слава что- нибудь похожее, и для нее каких жертв не приносит человек. — Посмотри, как твоя душа, сильная небом, пересоздала мою душу, сильную землею. Разве не твоя любовь внесла чистую поэзию в это здание, гордое, как рыцарский замок; не ты ли из замка сделала храм божий, т. е. твой, вы нераздельны! За что мог меня любить Огарев — разве по предчувствию, разве за возможность. Что я тогда был? Огонь в душе, — это был красный пламень зажженной смолы. И откуда этот сильный, небесный ангел? А откуда в уродливой, старинной вазе, изуродованной

глупыми украшениями, растет лилия, чистая, как снег, нежная, как взор любви? Откуда? От бога, от бога. Лилии нужна только опора, надобно только наступить ногой — но счастлива и уродливая ваза — ее назначил бог быть этой опорой. — Счастливы ясли, носившие Христа.

А как бы ни были добры обыкновенные люди, все-таки они выше крыши своего дома не подымутся. Жаль их, они добры в

231

самом деле — но их доброта не по нас, жмет. Я читал в письме Эрна, что пишет Пр<асковья> Анд<реевна> о тебе, — и смеялся; она искренно жалеет о тебе — почему, ты думаешь? — потому, что я ветреный человек и слишком молод. Гофман говорит: «Люди делятся на добрых людей, и они — прескверные музыканты, и на прескверных людей, и эти — хорошие музыканты». О, добрые люди! Дай бог вам здоровья, а пуще всего аппетит и теплую квартиру. И три-то года разлуки не могли им доказать моей любви. А ветреность чем они доказывают — скоростью в походке, может? Я себя упрекаю в одном ветреном поступке (да будет проклят этот гнусный поступок) — это Мед<ведева>, но ведь они его не знают. — Впрочем, я прощаю, у них мерки нет для душ большого размера. А что сказать об Emilie (покажи ей эти строки), которая «обрадовалась бы, услышав о твоей смерти», — она меня называет другом, братом… Неужели, в самом деле, твое теперичнее положение хуже, нежели было бы мое тогда? Он минуется, этот переход грязью, тебя греет любовь, тебе светит надежда. А та ночь, которая обняла бы мою жизнь, это скитанье безумного, этот вечный стон — фу. и она обрадовалась бы. Пусть она будет уверена, что это не упрек, — но зачем бросать так словами, не думая; теперь она сама содрогнется своей мысли. Прощай, ангел, до завтрого. О, ежели б мне увидеть тебя во сне; я на днях как-то видел. И как ты была хороша… Впрочем, об этом и речи нет, в этом согласен и Mr жених; я только и нуждался в его авторитете. Как эта история была бы смешна, ежели бы она не была облита твоими слезами. Но, Наташа, — клянусь, каждая слеза твоя принесет тебе больше неба, больше моря блаженства. Прощай же. Спи с богом, а все не хочется перестать.

18 ноября.

Все еще я не пришел в себя, все еще в каком-то тумане бродят образы и мечты, и их не поймаешь. Иногда представляется то бытиенаграда. Перед глазами море, над ним небо, не свирепое, как в Вятке, а кроткое. А возле меня ангел. И тут нет разделения, ты и природа — это опять одно. Больная душа моя пьет силу — и я поэт, речь моя — огонь, пламень, глаза горят. Люди почли бы за сумасшедшего, а ты со слезою будешь слушать и поймешь этот голос, который вырывается из души волканической, обширной и долго сдавленной. — Третий не может тут быть, ни даже Огарев; после дружба, после четверо; нет, ты и я, т. е. ни ты, ни я, а это существо, которого тело — Александр, а душа — Наталия. Да о чем же я тебе буду говорить; ежели б и это знал, не нужно этой минуты; этого нельзя знать и вспомнить после нельзя будет — тут смысла не будет. О, как хороша поэма, в которой действует Природа, человек и ангел. Это драма, на которую взглянет бог.

Иногда мы идем дорогой, бежим от людей, идем далеко на Восток, в Египет, где есть камни с душою, а людей нет. Понимаешь, идем пешком, — нет поэзии, где есть ямщик и станционный смотритель, — пешком, одни. И, становясь на лодку, мы взглянем еще раз на родину. — Что сказать ей; по слезе родимому краю, и отвернемся, чтоб он не подумал, что мы хотим ему послать упрек. Как несбыточно, — скажут добрые люди, — а в самом деле что же тут несбыточного для нас. Ведь это для тех трудно, кто прокладывает карьеру, составляет капиталСлава крылоногому Меркурию — капитал в руках, а карьера… милости просим, 1 бюп аБр1гапШ04[104], пожалуйте, я уступаю. Чтоб я за все обиды людей стал жить, как они живут, — никогда! На том свете Брут встретился с Цезарем и спросил тотчас: «Куда вы — в рай или в ад? Мне это нужно потому, что ежели вы пойдете направо, то я — налево».

Вот с этого мира взгляни на трудности, которые разделяют нас, и они покажутся незаметными. И в самом деле, я половину вины беру на себя. Что ж я делаю, почему не говорю — чего бояться, что будет хуже, кажется, мудрено придумать; я одного боюсь, чтоб как- нибудь не прекратили твою переписку, — конечно, и это я вынесу, но, признаюсь, это будет мне стоить двух третей моего существованья. Но ведь не вечно же я в этой каторге. Я только жду дальнейших писем из Москвы, чтоб разом маску долой и удивить. Смешно, ты говоришь — я единственное утешение у отца; ну так что ж? Разве я хочу лишить его себя тем, что даю ему другое утешениедочь, и какую! (цену тебе они инстинктом знают). Вот ежели бы я у него просил позволение зарезаться, тогда он мог бы упрекнуть меня своей любовью. Каприз ставить наравне со всею будущностью слишком несправедливо. Жалея его, не надобно делать такой уступки. Ни слова о мелочах; я, как дитя, буду покорен, — пусть он требует, чтоб я перестал курить, чтоб обрил себе голову, — все сделаю, но тут нельзя уступить. И зачем же он так далек, чтоб вполне понимать сына?

Сегодня я спросил Мед<ведеву>: «Имеете ли вы настолько самоотвержения, чтоб

пожертвовать своим счастием блаженству человека, которого вы любите?» Она, как бы понимая, куда пойдет речь, сказала: «Нет». — Всей душою хочу я высказать ей всё — и не могу. Ах, зачем тогда меня оставил перст божий! Вот ей моя рука дружбы на всю жизнь — но она ее не принимает. Многие ее называют очень ветреной — я рад был бы убедиться в этом, мне было бы легче. Впрочем, любовь ее не имеет чистоты — это я знаю; но она сильна — и это мне нож в грудь. О, как я гадок при всем стремлении вверх.

233

И тебе сказал тогда давно: «Счастья не жди!» И вот тебе доказательство: в самом начале какой-то свирепый рок душит нас. Эта разлука — нож, змея, и ни одной надежды. Подожду и

буду писать к государю — сил нет долее ее нести. Ну, 1837 год — Сердце обливается горячей кровью.

Я брался за двадцать книг и каждую бросил — мелко, поддельно, натянуто. Книг холодных, дельных я, разумеется, не брал и в руки. Один Шиллер, друг моего детства, которого я читал с Огаревым чистыми устами отрока, один он дивен; он знает именно нашу любовь. Страшный Шекспир огромен, велик, но я не удивляться хотел. Я искал созвучия, и Шиллер подал мне его. Я почти не читал, а думал только о его трагедиях, отделывал каждое лицо в воображении, и это заняло меня на минуту — а там опять черное настоящее обхватило душу. Во вторник мои именины — т. е. день, который я вдесятеро скучнее проведу.

Отец небесный, — довольно, молю тебя, довольно!

Я раскрыл Жан-Поля и попал на следующее место — переведу его для заключения письма: «Самые сильные страдания — между высокими; так, как казни всегда бывают на возвышенных местах, так, как люди на Альпах или на воздушном шаре исходят кровью. Насекомых, живущих на земле, и коса, срезывающая траву, оставляет покойными в их низком жилье».

21 ноября.

Почты нет — с трепетом ожидаю письма; что-то привезет оно — опять ли черное, мрак или отдых душе? А может, ничего — это самое скверное. Ждешь, ждешь — и пустые новости. Сегодня едет Полина первый раз к матери Скворцова; вчера она благословила сына. Счастливые!

Какое огромное счастие в руках пап<еньки> — и неужели у него достанет жестокости задушить эту прелестную будущность в своих руках, или, по крайней мере, покрыть ее черною мглою?.. Статьи бродили у меня в голове, но я ничего не написал, я не могу сосредоточиться настолько. Одна мысль поглотила всё — и слава богу, этого я хотел.

Какая бурная жизнь; возьми их, этих чудовищ, которые сосут мое сердце, каждое порознь: РазлукаСсылка — Твои страдания — Раскаяния, — возьми воспоминания тюрьмы и всего моего воспитания (о, я никогда еще не говорил, сколько я перестрадал с той минуты, как я взглянул на мир. Какие раздирающие душу образы являлись глазам… а душа была тогда нежна, слаба…), возьми каждое из этих чудовищ порознь и брось на грудь обыкновенному человеку, и он задохнется. Но я не

234

ропщу, лишь бы сколько-нибудь облегчился крест, а то смотрю вдаль и вижу одно увеличение его. — Да, эта мысль мне давно не приходила в голову — о моем детстве… Совершенно чужой в родительском доме, и на каждом шагу оскорбления, да какие, — которые могли бы

Скачать:TXTPDF

где надлежало целовать карающую руку. Как меня терзает теперь разлука. Где ты, друг мой, зачем не тут? О, как склонил бы я голову мою, как успокоился бы от долгих, долгих