царило над восторгом… Они приехали. И когда оба взошли в комнату Гармоники, где он вечером с таким страданием схватил ее руку, остановились они друг против друга. Как переменились они, как были блаженны. Она — как ангел божий, слетевший с неба; он — как святой, вышедший из земли, чтоб пасть тихому ангелу в объятья и с ним молча улететь на небо… Какое мгновение! Как двое блаженных перед богом, глядят они друг другу в очи и — в душу. Как ветерок, потрясающий две розы, веет вздох блаженства и пробегает по устам их, лишенным речи, быстро впиваемый грудью и радостно выходящий из нее — они молчат, чтоб смотреть друг на друга, они подымают глаза, чтоб сквозь слезу радости взглянуть, и опускают их, чтоб утереть ее ресницей… Но довольно — чтоб не истерзать душу, которая никогда не пила такого блаженства!»… Все это я набросал перечитывая, наскоро, но, ангел, ангел, почему я вспомнил все 3 марта, почему я не мог дальше читать, почему до сих пор глаз влажен и рука дрожит? Поэт, душа твоя прелестна. О, только германцы постигли, как писать о любви.
17 марта.
Странно: как мало времени прошло с тех пор, как я оставил Вятку, и вся жизнь моя там исчезает, как что-то давно прошедшее, вот новое доказательство, сколько я вырос в последнее время. Я два раза — нет, три был достоин тебя, и все три мы виделись. Убитый горем, отчаянный — на скачке. Очищенный в тюрьме — 9 апреля. Очищенный любовью — 3 марта. Нет, решительно нет, никакой день не затмит 3 марта —
329
это граница, это черта, отделяющая тело от неба, еще шаг — и мы там, — там может быть еще высшее, здесь никак.
Почему Ог<арев> так близок, я слышу, как бьется его сердце. А Вятка — как тень в фантасмагории — меньше, меньше, точка, ничего. Будто все это я где-то читал, и в книге этой величественные черты Витберга, слеза Медведевой, улыбка Полины; читая, я увлекся, воображал, что все это в самом деле дочитал — явилась прежняя жизнь, и книга оставила смутное воспоминание.
А что же портрет? Я не приеду, пока не пришлешь — да, правда, за что же я себя-то накажу, нет, мой ангел, прилечу, как стрела, при первой возможности. Нынче должно быть письмо.
Писавши воспоминания о Кр<утицах> и 1834, я сегодня снова перечитал мои письма из Кр<утиц>; на этот раз перечитал хладнокровно. Когда ты получишь их, перечитай и после возьми письма 1837 и 38 гг.Тогда ты вымеряешь всю огромность твоего влиянья; рядом с ним мое влиянье на тебя уничтожается, — в этих письмах какое необузданное самолюбие, оно мешает веровать в бога, мешает любить тебя, оно в восхищенье от себя. Первый раз я понял теперь причину падения в Вятке (сверх устали от страданий). Ты писала как-то: «Из Наташи, брошенной людям под ноги, ты создал Наташу Александру». А я скажу: из Александра, гордого эгоиста, ты создала Александра, полного любви и веры. Да, теперь я не эгоист, о нет, теперь я хорош, что за чудо, что ты могла любить меня тогда, когда я только разве огненной фантазией заслуживал.
18-го, пятница.
Твое письмо от 13-го. Что ты бранишься и стращаешь — это ничего, это шалость, и я отучать не стану, а что тебе передали трусость — за это я сержусь. С чего вдруг начала ты так бояться приезда? О, не думай, мой чистый ангел, об этих земных мелочах. Зови меня, зови нить любовь, быть счастливым, отдыхать на твоей груди от людей и от себя. Я боялся, когда был у вас там, безусловно, и главное — комнаты, стены, все это было для меня необыкновенно — но об настоящей опасности мне пришло в голову дни через три — и я расхохотался. Впрочем, кажется, есть возможность увидеться и без опасности, а не то — Загорье, там непременно буду. Пап<енька> боится моего свиданья, боится лично говорить со мною — это хорошо. Лев Ал<ексеевич> просил мам<еньку> не огорчать меня известием, что ты нездорова, — это очень хорошо. Начинают же привыкать! Еще выговор тебе за молитву в 7 часу, — какая исполненная любви и веры мысль — а теперь запрещенье. Один раз я с тех пор проспал, и никогда не хочу просыпаться, но ангел
330
будит крылом в 6 часов, я помолюсь и засыпаю опять, и этот один раз был сегодня. Будем же, будем же молиться.
Прошу обратить вниманье на наряд для портрета — воздушная ткань, едва вещественная, с поэзией наряда и с совершенной простотой — вот что я требую. А теперь уличу тебя в кокетстве: будто 3 марта ты от недосуга была без папильоток, не обманете, mademoiselle, — впрочем, это очень хорошо, папильотки уродуют наружность, и, верно, entre autre132[132] эта мысль прибавилась к недосугу — признавайся, мой ангел! Я с своей стороны никакой не вижу доблести не заботиться о красоте. Вятские дамы хвалили мои глаза, открытый лоб и руки — и мне это было приятно, признаюсь откровенно, даже за тебя было приятно. Тебе нравится слог моих статей, он в самом деле хорош местами — заботливость о нем тоже кокетство, я не оставляю свою мысль в папильотках, а от недосуга разбрасываю ее вьющимся локоном. Ты, верно, улыбнешься, потому что всю эту выходку я писал улыбаясь. Изящное (во всех смыслах) есть одно из трех оснований, на которых зиждется царство небесное. Покуда душа в форме — форма должна быть изящна. У тебя даже почерк прекрасный — я хвалю и это. — Повесть вместе с письмом я вручил Emilie, стало, ты ее не получила, надобно отыскать, и как же она перешла прежде к мам<еньке>? Да сделай одолженье, напиши обстоятельно об портрете — когда же осуществится хоть эта мечта?
Прощай, мой ангел, что твое здоровье? На второе утро в Загорье я буду читать тебе мою жизнь — это решено. Собирайся же туда скорее — да только прежде портрет. Прощай же.
Твой Александр.
167. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ 20 — 22 марта 1838 г. Владимир.
20-го марта. Воскресенье. Вечер.
Твое письмо, мой ангел, от 19-го. Прелестная, прелестная! — Человек с слабой душою испугался бы твоей любви — я ее принимаю как дар бога, но знаю: мне не могло быть другой любви, могло совсем не быть, но иной — никак. Я ее беру как законное владенье, мне вольно в ней — и за это я ценю себя.
331
Вот как награждает бог тех которые раскрывают душу изящному и безбоязненно пускают в нее сильную мысль и огненное чувство. Не могу выразить тебе, как я доволен тобою, — да в этом-то и любовь моя! Все мечты мои — а ты знаешь, какая вереница их была — все желанья, даже все мысли перенес я в тебя — и всему простор, как в голубом небе, да, сверх того, еще само небо изящно, прекрасно. Ну не дивная ли, моя святая, мой ангел Наташа. Забудь, что ты Наташа, вообрази себе пламенного юношу, меня, со всеми несбыточными требованиями, словом, меня, перечитай мои письма, вспомни огненный взгляд 3 марта и спроси, какова же должна быть она? — Так и я расту в своих глазах, когда думаю, что я тот Александр, о котором поет небесная песнь. Скажу откровенно: может, не вовсе по влеченью души я оттолкнул от себя все нечистые страсти — даже вино, даже мелочи сами в себе не безнравственные, — я это сделал из того глубокого чувства уважения к Наташе, которое нераздельно с нашей любовью. Все принес я на жертву тебе, потому что мне сладко жертвовать; в этом огне жертвоприношенья все есть: и слава, и страсти, и пороки, и власть, и друзья, и науки, и родительский дом, и все это сгорает одним огнем, в одну струю пламени, все обращается в любовь. Во мне больше земного — ничего, я буду пьедесталь, на котором поставится ангел, я буду основание, фундамент (а он и должен быть грубее, тверже) храму твоей молитвы. — Итак, ты с ребячества хотела необыкновенной жизни — вот она тебе жизнь необыкновенная, лети, белая голубица, преграды не будет и твоему полету, Александр не стянет тебя на землю. В сотый раз повторяю тебе: я не предполагал себе столько счастья! Бог, бог тебя послал мне — о, наша жизнь тогда должна быть чиста. Да, обречем себя на высокую, христианскую жизнь. С твоею властью надо мной ты можешь это сделать.
Одиночество мое здесь было бы ужасно, ежели б не твоя любовь, это не Вятка, ни одного взгляда, ни одного слова близкого, родного, все это лед, приличие. Но люди мне стали вовсе не нужны. Ведь ты со мною. Я чрезвычайно окреп после 3 марта. — Ах, чтоб не забыть: в Загорье мы перечитаем наши письма, хоть не все, непременно. Загорье будет высшая эпоха нашей жизни.
Все время до того дня я проведу с чрезвычайной чистотой, по всех отношениях: читать — одних поэтов, писать — письма или фантазии, как можно меньше видаться с людьми, даже есть как можно меньше — может, люди очень умные рассмеются, умный человек не значит человек с душою. Может, мы и прежде обнимемся, но мне уж не хочется, да дело сделано, кажется, на Фоминой я буду дни на два в Москве. Ты, я думаю, не надивишься, как? — тогда узнаешь, секрет, скажу теперь только, что эта мысль совершенно оригинальная и основана на гомеопатии, то
332
есть тем именно пользоваться, что вредно. Зато эта поездка может оттаять лед на пап<енькином> сердце. — До завтрего, ангел, покойся с богом. Знаешь ли, одно из самых пламенных желаний моих — видеть тебя спящую, — сложив руки, издали стоял бы я долго, долго, лилию бросил бы на твою грудь — и ушел бы. Одна мечта, огромная, главная совершилась 3 марта, стало, совершатся и другие. Да зачем же я с тобою так рано распростился, жаль и письменно расстаться… Милая, милая! Смерть хочется плакать — блаженством, восторгом, мечта о тебе спящей опять все взволновала, я закрыл глаза и представил себе — живо, живо. Да не в комнате, не на постеле, нет, середь цветов, под небом, под деревом. Наташа, безумнее, сильнее тебя никто бы не любил, как твой Александр, — это не уверенье, а мне сладостно говорить об этом. Вот явная перемена после 3