в упоенье и отравлял. С тобой не бывает таких сумасшедших минут; ну, спи же, ангел, спи, что, кроме улыбки, может привидеться тебе?
24 марта. Вечер.
Мне что-то грустно, Наташа, где ты? Что же нет тебя, чтоб эту грусть отвеять дыханьем, взглядом, поцелуем? Наташа, зачем ты не тут. Завтрашний день навеял грусть. Где же та, одна, для которой 25 марта торжество огромное, для которой рожденье младенца тогда, 26 лет тому назад, заключало в себе всю светлую сторону жизни? Рука ищет твою руку, хочет ее прижать к груди, к сердцу, и все-таки разлука, одна разлука. Ты, верно, теперь грустишь — внутренний голос говорит мне. И не в наших ли руках будущее, это робость с моей стороны отдавать на
мученье ангела, страдать самому — от робости. Где же тут огненный, предприимчивый Александр, покрасней ты за него, он геройствует на словах. Нет, с 12 февраля решено действовать — лишь бы расположить обстоятельства. Я не могу больше быть с тобою в разлуке, разлука похожа на чахотку: иногда спрячется, будто ничего, и розы на щеках, дунул вешний ветер, и грудь страшно напоминает, что болезнь тут. Как свирепо и жестоко поступают с нами люди: с тобой за то, что ты молишься об них, со мной за то, что я любил их всей душою. Сегодня не будет другого звука — замолчу, хоть бы портрет твой был — больная душа хочет опоры. Ах, Наташа, как я люблю тебя, как ты слилась со всякой радостью, со всякой мыслью. Милая, милая Наташа, ведь ты моя невеста. Господи, прости этот скорбный звук, нет, нет, ты много сделал для меня: Наташа моя невеста!
Позже.
Последние письма из Кр<утиц> хороши (прошлый раз я бранил), но не твой Александр в них, а Александр Огарева. А я, должно быть, сильно увлекал ими тебя. Вдруг этот огонь вулкана перед твоим ясным взглядом. Перечитал и 35 год опять. Лучшая характеристика второй половины этого года — строки,
337
писанные перед Новым годом. «Тогда склоню я голову на грудь твою, ежели она не будет принадлежать другому» — только эта нелепая мысль и может отчасти извинить нелепую жизнь того времени. И из этого Александра ты образовала своего. Ведь я сделался не тем, чем я хотел, а тем, чем ты хотела. Это ясно. Да вот еще что я заметил в письмах: ты можешь быть со временем советником губернского правления — на большей части писем есть пометка, когда получено.
12 часов и, след., 25 марта.
Ты, может, покоишься, спишь, мой ангел. Спи же, и пусть бог пошлет тебе образ твоего друга вместе с первым часом его дня. Наташа, я раньше тебя поздравил, нежели ты меня. И мой сон должен быть прелестен под утро — твоя молитва понесется тогда к небу.
25 марта. 8 часов утра.
Обнимемся еще, поблагодарим бога; ты — за мое рожденье, за мою жизнь, я — за то, что эта жизнь мне дорога — тобою, ангел благодатный. Сейчас получил твое письмо и в нем второе — к М<едведевой>. Итак, мой день начался торжественно. С чего ты вообразила, что я болен, не знаю. Душа иногда падает у меня в низшую атмосферу, не всегда может держаться Там, где держится твоя, от этого иное письмо хуже — таковы были два прошедших. Но где же болезнь? Пиши «жизнь» письмами. Это дивно, вот мне подарок для 25 марта.
Я просыпался сегодня в 5 часов — и молился, ты, верно, тогда же.
Писал к папеньке сильно; но уже не просящим, эту речь я отбросил. Между прочим, я писал, что ежели он поймет, наконец, нашу любовь, то выгода с его стороны — это будет значить, что бог раскрыл его душу чувству высокому. И в самом меле дай бог, дай бог, чтоб наша любовь могла и их поставить на подножие лестницы, по которой идут туда, туда!
25 марта. Вечер.
Ты меня чрезвычайно обрадовала тем, что обещала писать свою жизнь. Я восхищаюсь твоей манерой писать, у тебя размах фантазии как-то огромен и всегда ровен, чего именно нет у меня, иногда я подымаюсь высоко, но горный воздух слишком чист для больной груди, и она опускается, у меня это скрыто всегда переливом в иронию; но это усталь. Иногда, читая твое письмо в десятый, двадцатый раз, я взгляну на него с литературной точки зрения, и, признаюсь, ежели бы ты была не моя,
338
я мог бы завидовать поэтическому таланту. Почти каждое письмо — поэма, и чувство вырывается из души стройно, как из арфы, и главное, ты не чувствуешь, что песнь льется, это таи естественно тебе, как любовь ко мне. Откуда бог взял такую дивную деву для меня? Вот говорят, что люди обыкновенно делают желания несбыточные, как же все мои сбылись? Как же ты, начиная от красоты наружной до молитвы, с избытком выполняешь все мечты мои?
Письмо твое к М<едведевой> превосходно, завтра пошлю. Ежели она закроет свою душу твоей симпатии, то и тогда ты не должна ее оставлять. Потому что удар в ее грудь нанесен рукой, близкой тебе. Ах как пламенно желал бы я, чтоб бог раскрыл ее душу твоей дружбе и, след., миру высшему. Ну не дивное ли зрелище: ты сестра ей! Как наша любовь выше их любви! Но скажу откровенно: я не вовсе еще в ней уверен, не обманывает ли она себя. Ее слабая, болезненная организация приводит меня в ужас, мать трех малюток без куска хлеба! Мы иногда думаем о наших маленьких несчастиях, погруженные в море света, об этих временных препятствиях. А как же сравнить мою тюрьму, мою ссылку, твои истязания — с целой жизнью такой, как М<едведевой>. Фу! Даже Витбергово положенье несравненно лучше — он посвятил себя искусству. Ее жизнь людям брошена на съеденье.
Дорогу в Царицыно найти не мудрено, а ты вот что сделай: я назначу тебе день и час, когда приеду; вели Арк<адию> прийти ко мне, ежели меня нет, пусть подождет, но я приеду аккуратно, больше 24 часов нельзя быть на дороге. Я хотел тебе писать, что приду с рассветом, — и ты мне это пишешь. Итак, мы увидим восходящее солнце и его звездочку, Наташа, — лучше Загорья ничего жизнь не даст, как воспоминанье об ном. Нет, нет, не бойся, склони молча голову, я не буду говорить, не нарушу молчания! А твоя рука только должна быть в моей, я ее сожму, я ею утру слезу. ПЯТЬ ДНЕЙ! И от 2 (а может, можно и с вечера?) до 7 — ПЯТЬ ЧАСОВ!
А что портрет? Да, вот что: никак не посылай, ежели будет непохож, пусть судьею будет Emilie. Да еще живописцы имеют обыкновение придавать лицу официальную веселость, никак — твою улыбку, ежели какой-нибудь портретист умеет ее понять. Ах кабы Витберг! Вели сделать готические кресла, мои любимые, с украшениями еп ogive133[133] и резьбою. Я, право, ребенок и притом баловень, это дело решенное. Ты, верно, уж спить, дай же я тихо, тихо поцелую тебя и долго, долго остановлю взор, влажный от любви, на твоем прелестном лице.
Прощай.
339
26 марта. Суббота.
Десять часов, а я сейчас встал, вот как исполняю твой приказ много спать. На дворе какая-то бесцветная мерзость, и на душе не рассвело. Вчера я, как лег, положил твою ленту себе на грудь и так уснул. Она живая, она полна магнетической силы — когда-то ты, ангел мой, уснешь на этой груди? Двигайся же, время, пора, пора! Ежели не будет возможности устроить портрет, напиши, я нашел самое странное средство, и оно, кажется, удастся — напишу Льву Ал<ексеевичу>, — он чувствителен и, право, сделает.
Прощай, моя Natalie.
Александр.
То, что ты пишешь о Т<атьяне> П<етровне> — полная характеристика ее, свойство полудуш — выезжать на фразах. Есть в ней доброе и умное. Однако когда умереть — не хотела, однако равнодушна была!!
169. Н. А. ЗАХАРЬИНОЙ.
27 — 29 марта 1838 г. Владимир.
27-го. Воскресенье. Вечер.
Итак, мой ангел, ты прочла «Елену». Да, это исповедь, и исповедь, вырвавшаяся в самую страдательную, болезненную эпоху. Впрочем, не все же факт в ней. Князь немного хуже поступил меня, зато больше и наказан. Окончание было прежде не то (ты можешь видеть по вымаранным листам), сумасшествие князя было единственным спасением, иначе он был на дороге к самоубийству. Что она перестала молиться о выздоровлении, из этого не следует, что она перестала молиться о ого душе. Впрочем, я вымарал в том экземпляре, который отправился в Петерб<ург>, «через десять лет» — эти строки наскоро были набросаны в то время как К<етчер> был здесь. Надобно еще заметить, что в этой повести все пожертвовано одному лицу — Елене. Повесть эту читали в Москве; многие бранит свиданье князя с Еленой и чрезвычайно хвалят Ивана Сергеевича, который торжествует детской душой над неугомонным князем. «Его превосходительство» представит опять Мед<ведеву>, но там уж моя роль чиста; наконец, бродит и третья помосты ты и М<едведева> — сестры.
Загорье так верно, как завтрашний день. Но приезд на Святой зависит от одного постороннего человека и от одного генерала, живущего в Москве, и теперь наверное отвечать не могу. И тогда приеду прямо домой и пробуду дни четыре. В будущем
340
письме напишу. Меня тешит до крайности оригинальность средства… узнаешь после.
Твое письмо грустно и дурно грустно, такого после 3 марта не было. Между прочим, мне кажется, ты немного сердишься за мою шутку о кокетстве, Наташа, правда? Прости же, мой ангел, я просто подурачился, ну дай руку и, милый друг, ни слова об этих пустяках. Ты не понимаешь, в чем именно отказ, — там сказано: «Герцену так недавно оказана милость государя, что в скором времени нельзя взойти с новым докладом»… А что такое по их «в скором времени»? Еще тень надежды на наследника осталась, покуда не прошла Святая; ежели же пройдет она, нечего будет и ждать в скором времени. А разве Загорье не наше, а разве в Вятке смел я мечтать о 3 марте? Нет, не отчаяние, а молитва искренной благодарности должна наполнять нашу душу.
«И я полечу ждать тебя там». — Тебе дивно будет ждать у подножия престола божья, с ангелами, в вечном свете. А я как останусь здесь без тебя, у меня нет будущего без тебя, — есть одни страдания, одно отчаяние, одно продолжительное самоубийство… Наташа, полетишь ли ждать там? Я тебя приковал к земле, как Юпитер Прометея, но приковал любовью, в ее имя перенеси жизнь.
Ночь.
«Там», поставив тебе