Лишь бы прежде путешествовать, это будет эпилог поэтической жизни. Ну да об этом после. Досадно, что нет писем. Кажется, сегодня надобно бы получить, до 12 часов подожду, потом пошлю, вместе с этим письмом отправлю я к Юлии Федоровне грамоту.
Писем еще нет. Итак, прощай пока. — Целую тебя много и много раз.
Г.
53. Ю. Ф. КУРУТА
16 декабря 1839 г. Петербург.
Милостивая государыня Юлия Федоровна!
Хотя и не предвидится возможность, чтоб мое письмо пришло к 20, но позвольте мне иметь честь приобщить и мое поздравление
63
с днем вашего рождения, оно будет позднее, но ведь жаворонки, прилетающие после 9 марта, не худшие, особенно ежели их сравнить с печеными на постном масле. — Дай бог вам одного вознаграждения за ту небесную доброту, с которой вы встретили нас, странников и скитальцев.
Я в Петербурге. Доселе одно здание привело меня в восторг — это Зимний дворец, дивно¬чудное здание, может, одни Palazzi в Венеции и Эскуриал могут стать с ним на одну доску, самый беспорядок этих пристроек, дополнений, разнохарактерность частей — все придает ему то широкое, многообразное изящество, которое находим мы в трагедиях Шекспира. Я непременно куплю дагерротипный вид его; но это нелегко, солнце здесь живет бонтонно, встает в 10-м часу и такое бледное, торопливое, как все петербургские жители, что его не поймаешь в дагерротип. — Здесь раскупили все картинки, привезенные из Парижа, — в самом
деле, удивительная верность рисунка и отделки; ежели привезут еще, я попрошу позволение прислать одну или две вам для образца.
К Ольге Александровне я поеду завтра и тотчас напишу Ивану Емануйловичу, папенька меня также снабдил письмом к ней.
Вот уж одиннадцатый день, как я не имею вести об Наташе, и от этого мне грустно и шпиц Адмиралтейства, который перед самым окном моим, меня не утешает. Мне что-то страшна и даль от Владимира, и одиночество в этой огромной массе людей; должно быть, я скоро отсюда уеду. Я здесь не дома, в дилижансе я как-то привык жить, а здесь нет.
В заключение позвольте мне попросить вас передать мое усерднейшее поздравление Евгении Ивановне с 24 декабрем, я душою приду сам поздравить в 12 часов и для этого надену фрак и белые перчатки, сидя дома в Hôtel de Londres, № 4. Также позвольте утрудить вас просьбою засвидетельствовать мое глубочайшее почтение Ивану Емануйловичу, Софии Федоровне, Ольге Ивановне и моим ученицам. Прелестный голос Ольги Ивановны здесь известен, меня спрашивал генерал Коровин, имел ли я во Владимире случай слышать Ольгу Ивановну.
С чувством истинного уважения и преданности честь имею пребыть, милостивая государыня, вашим покорнейшим слугою.
А. Г е р ц е н .
1839. Декабря 16.
С.-Петербург.
64
54. H. А. ГЕРЦЕН
17- 18 декабря 1839 г. Петербург.
17 декабря. СПб.
Ну вот, душечка, наконец твое письмо, мой ангел, моя бесценная подруга. И в этом письме видна ты, ты, моя Наташа. Сегодня мне счастье, с утра пошло хорошо, я был у Жуковского — он тот Жуковский, о котором писано в «I Maestri», потом был у Ольги Александровны Жеребцовой и нашел столько приветливости и доброты, сколько не ждал. Пришел домой — твое письмо. Я прочел его — и, точно как бывало в Вятке, мне сделалось узко в комнате, захотелось бежать к Неве, на Невский проспект, где б было обширно, где б ничто не теснило моего счастья. Наташа, о, напрасно сказала ты как-то, что я уж не влюблен в тебя. Друг мой, напрасно.
Я был у Анны Александровны, она и ее муж приняли меня как брата, просили переехать к ним, я просидел целый вечер, говорили о тебе, о будущем приезде, о том и о сем, и я тут только узнал проделку Алексея Александровича, он сжег духовное завещание вашего отца.
Сережа un homme répandu58[58],
В вицмундире, в башмаках Вальсирует по паркету.
Я больше и больше вглядываюсь в Петербург. Ко многому привык, ко многому никогда не привыкну. Мне часто бывает досадно, когда я долго займусь чем-нибудь новым, досадно, что в эти минуты не чувствую разлуки — и мне тотчас представишься ты печальная и один утешитель — Сашка. Я рвусь домой — но определенно сказать, когда еду, нельзя.
Мои письма ужасно беспорядочны и сбиты от вечной суеты, здесь ежели люди мешают мне меньше, нежели в Москве, так домы, улицы мешают, и не то чтоб я на них радовался, или чему-нибудь радовался, нет, как-то первое впечатление по въезде было не в пользу Петербурга, и сердце сжалось, и до сих пор не доступно истинной радости, — но это только до Эрмитажа, там надеюсь провести чудесный день — билет уже есть.
18-го.
Здоровы ли вы, мои дети Наташа и Сашка? Фу, какая даль в самом деле 900 верст! Я сегодня иду смотреть Каратыгина в «Гамлете», еще ни разу не был в театре, вообще я воображал, что буду еще больше суетиться, метаться; а может, и оттого
65
я мало даю воли душе, что дела много, хлопот довольно сухих и скучных.
Объяви Сашке мое благоволение за приписку, — я так живо, ясно вижу его перед собой: «ну тяни же ручонки к папе». Я не забыл о поясе ему, но не могу догадаться какой. Поеду на днях в лавки, т. е. на Невский проспект, с Анной Александровной и разом куплю нужное.
Скучно, друг мой, встретишь ты праздник, да я не веселее, скоро оба мы будем встречать и провожать его здесь в Петербурге. Я виделся с Арсеньевым, — кажется по всему, недолго нам жить во Владимире, жалеть нечего, ибо и Иван Емануйлович недолго останется. Завтра буду опять писать. Прощайте, мои милые. Что хочешь делай, а тоски не заглушишь.
Твой Александр.
Благословляю вас.
55. Н. А. ГЕРЦЕН
18— 20 декабря 1839 г. Петербург.
Велик, необъятен Шекспир! Я сейчас возвратился с «Гамлета», и, поверишь ли, не токмо слезы лились из глаз моих; но я рыдал. Нет, не читать, это надобно видеть (voir c’est avoir59[59]) для того, чтобы усвоить себе. Сцена с Офелией и потом та, когда Гамлет хохочет, после того как король убежал с представления, были превосходно сыграны Каратыгиным; и безумная Офелия была хороша. Что это за сила гения так уловить жизнь во всей необъятности ее от Гамлета до могильщика! А сам Гамлет страшный и великий. Прав Гёте: Шекспир творит, как бог, тут ни дополнять, ни возражать нечего, его создание есть потому, что есть, его создание имеет непреложную реальность и истинность… Я воротился домой весь взволнованный… Теперь вижу темную ночь и бледный Гамлет показывает на конце шпаги череп и говорит: «Тут были губы, а теперь ха-ха!..» Ты сделаешься больна после этой пьесы. — Завтра в Эрмитаж.
Еще письмо от тебя, твоя душа, мой ангел, такая же бесконечная поэма любви, в ней та же грация, как в высочайших произведениях художества, художник бог не уступит Рафаэлю. Все в твоем письме дышит любовью, проникнуто поэзией.
66
Я перечитываю и перечитываю, и тотчас станет радостно и захочется сесть в дилижанс и мчаться, мчаться и обнять душку и поцеловать лапку, которая подписалась под письмом своим портретом. Да, мы счастливы — а они нет! Огарев звал меня поговорить об этом, я сказал ему дело и спросил, кто виноват? Слезы были у него на глазах и он наконец сказал: «Que faire à present on ne peut plus changer»60[60]. — Он страдает и мечтает облегчить свою грудь, помиривши нас, — мы помирились — но он, верно, не меньше страдает.
19 декабря.
В ней есть поэзия; но это не высокая поэзия — avec minauderies, avec coquetterie61[61], зато сердца нет, я не верю, чтоб она любила его, она обманывает, а ежели и любит, то что это за любовь. Ссора за меня так далеко было зашла, что она предлагала расстаться. Скорей расстаться, нежели пожертвовать гордостью. Понимаешь ли ты это? Отвернемся, это страшно, как сцена из «Гамлета».
59[59] Видеть — это иметь (франц.). — Ред.
60[60] «Что делать, теперь уже ничего не изменишь» (франц.); 61[61] с жеманством, с кокетством (франц.). — Ред.
Когда я смотрел на Татьяну Петровну, мне пришло в голову: так я встречусь с Полиной, может. Они обе были хороши до замужства; но мир высший, который один придает человеку печать духа божья, блеск и торжественность, не был для них необходимостью. Они могли удовлетвориться вседневными заботами… да за что же я говорю о Полине, может, она и не такова, может, но не больше. А за тебя я ручаюсь, даже в этом отношении ручаюсь за Марию (хотя она умом, а не сердцем подымается в сферу пообширнее хозяйственной). Какое расстояние между человеком в самом деле и добрым человеком. Сколько ступеней от Гёте до Зонненберга, и всем ладно, у каждого и свое счастье, и своя полнота жизни, и свое место. Чудеса.
Сегодняшний день провел я в Эрмитаже. Но не жди ни описаний, ничего. Какой гигант должен быть тот, кто может сразу оценить, почувствовать, восхищаться 40 залами картин. Тут надобно месяц времени. Да и я вовсе не умею смотреть на галереи. Как было бы в душе твоей, если б тебе прочли «Песнь Миньоны», главу «Онегина», «Фауста», куплеты Беранже, оду Шиллера и пр. за один присест. Когда я взошел в V или VI залу, я был неспособен вмещать ничего, душа была полна, и я смотрел так. Несколько картин Рафаэля — узнал ли бы я его без подписи? Из всех я узнал бы одну (заметь, это моя узкость, а не художникова) — Мадонна и старик Иосиф. Чем
67
дольше я всматривался в черты Мадонны, тем отраднее становилось в душе, слезы навертывались, какая кротость и бесконечность во взоре, какая любовь струится из него, вот так человеческое лицо есть оттиск божественного духа. И ребенок очень хорош, он как-то задумчиво улыбается Иосифу… Фламандская школа. Страсть люблю эти сцены, вырванные из клокочущей около нас жизни, это другая сторона искусства. У итальянцев идеализация тела, здесь — жизни. Ну здесь было довольно случая посмотреть на Теньера, Остада и пр. В заключение меня поразила Loggia Рафаэля, сделанная совершенно по ватиканской. Представь себе огромную галерею, в которой нет нигде вершка, где не было бы картинки, или арабесков, или цветка, или белки… и все это делано по рисункам Рафаэля, и все имеет единство; такого украшения стен, с такою роскошью и избытком гения, льющегося через край, я и не мог вообразить себе. Довольно — обедал у Legrand, вечером был в Михайловском театре. Французская группа прекрасная, но выбор пьес плох. Тальони я еще не видал, билет достать довольно трудно. —