романах и по крайней мере в 15 театрах. Скриб — гений своего времени, его пьесы обращаются на интересах мещанства; даже тогда, когда он берет сюжеты выше или ниже — он всё в уровень с мещанами. Мещанин любит с хор смотреть на пышный бал, на королевскую прогулку — Скриб ему именно и подает высшие сословия, рассматриваемые с его точки. Но это роскошь. Мещанин — хочет себя, и себя в идеале — и вот ему толпа
20
пьес без истинных страстей, но с движением, с хитро завязанным узлом, в них апотеоза самой пошлой, благочинной жизни; всегда наказан благородством мужа, собственника — пылкий артист, юноша — н нигде ни малейшего сочувствия ни к мощному колебанию волн кругом и внизу, нн к современным вопросам, от которых бледнеют лица и выпадают волосы в 30 лет. Но мещанин не всегда любит мораль, он мораль любит, собственно, для жены, для семьи, а сам страшный охотник до дешевого волокитства, до половинного развратика, любит вклеить в разговор двусмысленную неблагопристойность и включительно любит порок до тех параграфов кодекса, по которым сажают в тюрьму. И вот толпа водевилистов на 15 сценах угощают мещан водевилями с сальными движениями, с сальными куплетами — в которых кипит острота, каламбуры такие, что Языков бы повесился бы — и ни искры художественного достоинства. Представление здесь продолжается страшно долго, иногда до часу; вообразите пять водевилей, один пошлее другого, в один вечер. Я часто выходил из театра с Анненковым, подавленный грустью, и печальпо брел с ним с горя выпить бутылочку фрапе. Не говорю уж о жалкой толпе, которая может ежедневно смотреть всю эту дербедень, — а вот что страшно: какие таланты поглощены, испорчены, разменены на мелочь, какие сильные таланты, удовлетворяя жажде одного смеха, сделались гаерами, прибегают к средствам, от которых внутренно отрекаются. Во главе их Левассор (Пале-Рояль); Арналь (Варьете) больше выдержал художественного комизма; но Левассор — этот протей, которого
не узнаешь в двух ролях, этот актер по превосходству французский, веселый, острый, необузданный, живой, шалун и везде талант — и он прибегает к гаерству, но у него как-то и в дурачествах и в натяжках есть что-то увлекательное, у талантов меньшего разбора — голый эффект и расчет на самые мелкие и грязные средства. Есть, например, пьесы, которые держатся на плечах — там выходит хорошенькая актриса в одной юбке с совершенно голыми плечами и придерживает на груди рубашку, так ловко, что все видно, что она прячет. И тут я узнаю опять моего мещанина — он тонет в старчески-сластолюбивом восторге от этих штук, какой-то стон пробегает по партеру, а предложите этим почтенным заседателям сталей20[20] идти смотреть голых женщин, он возмутится, он боится разврата, т. е. идти смотреть открыто и прямо, а если можно в щелочку, это другое дело. Он придет домой из театра и скажет своей жене: «Мамур, какие мерзости представляют на театре», — и вздохнет о том, что у Мамур нет таких плечей.
21
Было время, когда бойкий партер, с этой невероятной быстротой пониманья, которой одарен француз, — умел ловко встрепенуться от политического намека, от сарказма — отяжелевший от сытости мещанин отупел, его восторги так пошлы или его хладнокровие так отвратительно, что досада берет. Например. В одной опере поют: «Нет, англичанину не царить во Франции!», а публика начинает реветь: ne régnera… ne règnera21[21], как будто перед Парижем стоит неприятельское войско; это очень похоже на то, если б человек себе в похвалу стал петь: «Меня… меня… меня не съездит в рыло. Никто… Никто… Никто…»
«Так вот у вас как, славны бубны за горами!»… Нет-с, не так. Я вам представил большинство, я вам представил материальную силу, силу сегодняшнего дня — мещанина, но около этого живота со всех сторон более благородные органы — но, по привычке к злословию, я вам о лицевой стороне говорить не буду, разве только в отношении театра. Низший класс в эти театры редко ходит, цены мест дороги, а если идет, то идет или во «Французскую революцию» в цирк, или смотреть «Королеву Марго» в Théâtre historique, или неестественную драму в Porte St. Martin — и все это, разумеется, несравненно лучше смотреть для бедняка, нежели 1001 водевиль. Кто хочет знать, сколько шагов Франция сделала вперед в последнее время, тому не мешает посмотреть на работников и даже на прислугу — какие смехи, чем беднее здесь человек, тем он далее от мещанина в хорошую сторону; я думаю, что этим путем когда- нибудь уврие столкнется затылком с аристократом С.-Жерменского предместья… но не об этом речь.
Истинное искусство, и как предание прежней славы французской трагедии, славы Расина и Корнеля, славы Тальмы, и как серьезное, величавое исполнение истинного служения искусству, сохраняется aux Français. Эта труппа сгруппировалась около гениального артиста, около одного из тех явлений, которые сторицей вознаграждают за пошлость, — вы догадываетесь, что я говорю о Рашели. Она играет в расиновских трагедиях — я не понимал доселе возможности увлекаться Расином, мы всё еще, как блаженной памяти Н. А. Полевой, рассуждаем: «Трагедии-де эти классические — след. отвратительные». А когда дают пьесу романтическую — Гюго с компанией — еще отвратительнее. В трагедиях Расина глубокое знание сцены и широкое поле пластическому таланту, античному; это всего понятнее там, где живет предание о том, как понимал, как создал роль Тальма. Актеры — как все трагические во Франции — несколько натянуты, т. е. важны, но оно
не мешает сюжету; это те важные позы на греческих барельефах, в которых вам хотят представить жизнь с ее стороны торжественной, религиозной. Надобно слышать превосходную дикцию, видеть покойную грацию поступи, движенья, это уменье дать какую-то осязаемую выпуклость речи. Такова рама, обстановка Рашели. Середи строгого чина, царящего на сцене, — взбегает женщина среднего роста, худощавая, небрежно одетая, — и все актеры исчезли, лицо у нее горит страстью, ее губы трепещут, а взгляд не позволяет вам дышать, и сколько в этом взгляде презренья, гордости… и нежности любви; сколько мужских, грубых нот в этом голосе — и сколько девственных, свято-мягких. В Аталии — Рашель, необузданная, восточная царица, довела меня до того, что я от души желал, чтоб она победила Иоаса, — то ли было повиноваться этой страстной кошке, по которой пробегает какая-то дрожь от властолюбия и от сознания своей силы. — Ну, думаете вы, наконец-то конец-то. А я беру другой лист.
2-й лист.
Здравствуйте, Михаил Семенович, во втором листе! Как ваше здоровье, не прикажете ли сигарку парижскую, она не более как в пять раз дороже как у нас, зато втрое хуже. А клико здесь совсем нет — вдова Клико изволила на сей год все продать в Англию, Голландию и Россию; кроме сих трех стран, два года нигде клико не будет — с чем вас и поздравляю. — Так на чем же я остановился? — Да, на Рашели. — Театр всегда полон, эту публику составляют, во- первых, все старики, которых лет шестьдесят тому назад вместо молока кормили Расином, во- вторых, толпа англичан с неподвижными мускулами в лице от твердости характера — они в антрактах покупают текст и пресурьезно читают во время представления — «то ли, мол, скажет, что пропечатано». Наконец, тут артисты, литераторы, порядочные люди.
В следующем письме напишу вам о Буфе и о Фредерике Леметре.
NB. Из всех небольших пьес, виденных мною здесь, самая лучшая, без сомнения, «Le docteur en herbe». Это торжество Левассора, но ее у нас не дадут с успехом; роль Левассора, т. е. самого будущего доктора, требует страшного таланта и молодости. Да еще есть пьеса недурная: «Се que femme veut». Тут роль Арналя так для вас и писана, он играет Шампинье — роль совершенно в вашем роде. Полагаю, что обе пьесы можно получить у Урбена или Готье.
23
Да еще забыл вам сказать о Дежазе, она состарилась и, несмотря на блестящий талант, не сильно подействовала на меня. Она очень любит22[22] штаны и все является в мужских ролях.
Смесь. Ответа, если не хочется писать, я не прошу, но желал бы знать, получите ли вы письмо это, потому что адрес помню шатко.
Скажите Кавелину, что его статья в «Современнике» не только в Берлине, но здесь нашла читателей, разумеется, между занимающимися, как дельная, ученая вещь, — ну вот и замарал письмо, потому что очень пустился в комплименты.
Я сегодня обедаю у Николая Петровича.
«Современник» получает Анненков, я — нет, нельзя ли через немецкую книжную лавку или по почте присылать?
Засим всем поклоны — и вашему семейству (скажите Николаю Михайловичу, чтоб он не думал, что я не прочел в «Инвалиде» о его отставке), и всем друзьям, приятелям.
Ко мне писать можно и через Турнейсена и прямо Avenue Marigny, № 9, au premier, Faubourg S. Honoré23[23].
Жена моя и Марья Федоровна крепко жмут руку вашу, а жертва вашего грандисонства, Марья Каспаровна, которая на днях приехала сюда, сидит теперь дома, потому что обрезала себе на ноге палец, и ее лечит Piorry — приятель Сатина.
Прощайте.
Да еще нельзя ли мне прислать, когда выйдет Соловьева новая книга.
8. С. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ
3 мая (21 апреля) 1847 г. Париж.
Рукой Н. А. Герцен:
22[22] Рукопись повреждена.
Дай-ка мне твою руку, Таня, сядь сюда поближе, побеседуем. Ну что делается у вас? Здорова ли ты, грустна иль весела? Скажи мне все, друг (какое это смешное слово! как неопределенно его значение, ну да ты определи его по-своему, так и будет хорошо), и я все пойму, более чем пойму — вот те Христос! А ты думала, что уж я и по-русски разучилась, — нет, видно свой своему поневоле друг, иногда так живо вспомнится, что дрогнешь, как от электрического удара. Особенно твой образ (надеюсь, что не примешь за комплимент) как-то ярче других является передо мною; оно ведь, может, и неудивительно, может, твоя симпатия, — или нет, вздор, симпатии не существует, пустое слово, — твоя привязанность
24
(это посущественнее!) во мне крепче других… должно быть, так, а может, и нет, — дело в том, что иной раз, перебирая прошедшее в голове, — с отрадой, с доверием, нет — мало, с уверенностью, приостановишься на тебе — да уж не будет ли об этом?.. Тебе, верно, хочется нового, а это все старое… так нового?.. Новое, друг мой, такой широкой волной хлынуло в грудь, и такая в нем смесь, такое разнообразие, такая бездна впечатлений, что я не могу найтись. Погоди, дай пожить побольше;