не смею говорить так скоро, еще мало видела. Шум, движение (не могу назвать это жизнью, даже деятельностью) невообразимые, на каждой точке города будто средоточие жизни (матерьяльной), остановиться да посмотреть — в голове закружится. Учтивость — бесконечная, для вас все сделают из учтивости; пожалуй, и обманут и украдут из учтивости, ну, право, кажется, здесь умирают и родятся из учтивости; нам не по натуре что-то эта учтивость, мы люди дикие, простые, хотя и у нас ее довольно, да уж все не до такой возмутительной степени. А что касается до чувства… у… тронь поглубже, так ужаснешься, какая пустота, какая пустота! — Но только, Таня, не забывай, что я месяц в Париже, что я только в двух театрах была, а их двадцать, и каждый особенно выражает особенную сторону Парижа, каждый день они битком набиты, от 6 часов до 12, а иногда и до часу, можно изучить потребности публики; была я в Национальном театре, там вот уж несколько месяцев кряду представляют французскую революцию, которая продолжается 7 часов кряду. Театр полон ремесленниками, работниками в блузах, женщины бывают там даже с грудными детьми, говорят, хохочут, кричат, тут берет за живое — и тут хорошо. Другой театр — тут общество повыше достоинством (или недостоинством?), одеты уж все приличнее, и, не отводя глаз, смотрят и восхищаются всеми сальностями и двусмысленностями, которые происходят на сцене: смеешься, потому что в самом деле смешно, и грусть берет, и слезы навертываются — им мало еще тех пошлостей и гадостей, которыми полна их ежедневная жизнь, — семь часов кряду, не сходя с места, они восхищаются ими в театре! — Это страшно — пойду во все театры, хочу все видеть, все знать, на той точке знакомства, на которой я теперь с Парижем, — безотрадно. Ты идешь по улице и ничего не видишь, кроме страшной роскоши, все нижние этажи домов без исключения заняты магазейнами, и все это битком набито не только необходимыми вещами, а еще, кажется, больше предметами роскоши, а возле, тут же на ступеньке — бедная женщина с ребенком падает в судорогах от голода — фунт хлеба 30 сантимов стоит, сантим здесь то же, что у нас копейка, потому что деньги здесь дороже; фунт мяса меньше нет, как 80 сантимов; дрова продаются на вес, 600 фунтов хорошего дерева — 21 франк. Можешь себе представить, в каком положении низшие классы и что с ними зимою, — а зима здесь, должно быть, препорядочная, потому что до сих пор я не иначе хожу, как в ватном платье и в ватной мантилье, а дома так просто не согреешься, печей нет, камин греет только тогда, пока сидишь перед ним. — Я думаю, неделю спустя пишу тебе опять, теперь я как-то более в мирном расположении; где причина, во мне иль в городе — право не знаю, да об этом после, верно, тебя на сию минуту более интересует то, что до меня касается — а будто Париж, Вольтер и т. д. не равно тебе интересны будто — да об них найдется кому порассказать, а обо мне-то уж никто не скажет. А не правда ли, подчас так страшно становится, Таня, как подумаешь, что никакою силою нельзя тебе узнать, что делается в настоящее время с близким человеком, ни об нем узнать, ни о себе дать вести… тяжелый камень ложится на грудь. Ну, а мы поживаем хорошо! Я хожу без устали, видаемся часто с знакомыми, все такие хорошие люди, наслажденье! (как говорит Анненков).
Да, Таня, то бывает привязанность, это незаменимая, неотъемлемая собственность, и какое счастие, бесконечное счастие с полною уверенностию
25
сказать: это мое! Бывает другого рода наслажденье — это когда можешь, не вводя в расчет своей личности, подойти к человеку просто и свободно протянуть ему руку с уваженьем и доверием. Я познакомилась здесь с Боткиной, она очень хорошая и добрая женщина. — Видаемся с Полуденскими, они, мне кажется, стали лучше здесь. Елизавета Ивановна вспоминает о тебе, огорчается, что ты ей не отвечаешь. Коля, Маша и Луиза Ивановна приехали уж недели полторы сюда и поселились возле нас. Маша скучает, потому что у нее все еще нога болит, так жаль ее, бедную. Колю смотрят доктора, но еще не решили, есть ли возможность возбудить нерв; он становится с каждым днем милее, умен поразительно. Детям здесь раздолье; наша квартера на Елисейских Полях, возле дома бульвар и роща, но погода все еще не установится. Напиши хоть ты, Таня, что делается с нашими друзьями, что Грановский? Пожми ему от меня руку, и скажи, да нет — ничего не говори… а меня удивляет, как ни в ком нет потребности хоть слово сказать в ответ на несколько писем Александра . Непостижимо!
Марья Федоровна жмет тебе и Сергею Ивановичу руку. Машенька просила написать от нее много поклонов и приветствий.
Мне так хочется знать о тебе, о всех вас, милые, молчаливые друзья! Пиши, Таня.
Сергею Ивановичу жму крепко, крепко руку.
Напиши пожалуйста, что Щепкин, Николай Михайлович? Бабст, что Редкин, не слышно об нем, что Кавелин? Поспокойнее ли Кетчер?.. Поклонись от меня тем, кому ты думаешь, что это может быть приятно, а я всех помню и люблю… Ах, Таня, Таня… прощай, обнимаю тебя крепко, крепко… будь хоть ты ответом на все, что я посылаю России.
Что же мне остается прибавить, господа Астраковы, к такому полному отчету? Пишите-ка о Москве и знакомых, иной раз хочется смертельно сквозь шум и гам услышать издали знакомый голос. — Адрес к нам на имя Турнейсена, отдайте Ценкеру, он доставит, я не франкирую своих писем оттого, что франкировать и затруднительно и не так верно, а потому и вас покорно прошу не франкировать. Прощайте.
1847. Париж.
24 апреля
9. С. И. и Т. А. АСТРАКОВЫМ
Конец мая 1847 г. Париж.
Скажите Михаилу Семеновичу, что я потому не писал ему 2-го письма, что намерен о театрах здешних написать для печати. Да хочет ли он, чтоб я ему переделал «Chiffonier» Piat, — и возможно ли у нас ее поставить — она растянута, — но я составил план, как, не искажая, сделать пьесу и короче и лучше. Книжку, я думаю, можно достать, здесь их везде продают по франку. Скажите ему, что Фредерик Леметр удивителен. Доселе Париж всякий день ходит смотреть его в этой пьесе. Mlle Schopping здесь. — Целую и обнимаю и здравия желаю.
26
Рукой Саши Герцена:
Таня, целую тебя и скажи Сергею, что я приду точить кубарь через два года, тоесь я через два года выеду, а приеду в два года с половиной. Я приеду и прощай.
Вы, пожалуйста, не огорчайтесь такой долгой разлукой, это Саша все выдумал, я полагаю, что в будущую весну мы будем дома.
Рукой Н. А. Герцен:
Машенька благодарит тебя и Сергея Ивановича за вашу память, поручила написать вам много поклонов, тебя благодарит за то, что написала о Елене, ее это встревожило и возмутило ее. Вероятно, Машенька напишет тебе о их житье-бытье, так уж я лучше напишу о чем-нибудь другом. Как мы превосходно провели, душка, 8 мая: с утра приходили, обедали иные, вечером сошлись к нам все здешние друзья. Рейхель — милейший человек и прекрасный музыкант — играл всю ночь на фортепиано, вот и три, и четыре часа утра, солнце встало, вот и шесть, и семь… в 8 все пошли в Тюльери, и воротились домой уж в 10 — чудная ночь! Первый тост был Кетчера, потом твой вместе с воспоминаньем о Николае, потом за всех участвующих в устройстве нашего счастья; пили за Грановских, их помолвка в этот день, и, бывало, мы всегда проводили вместе его и вырезывали это число на наших браслетах; нынешний год не будет вырезано, оттого что мы не вместе праздновали. Я отдыхала от этой оргии дней пять.
Здесь дают новую пьесу: «Парижский тряпичник», т. е. человек, который только тем и живет, что выбирает по ночам из выметенных со дворов груд сора и нечистот тряпочки, бумажки и все, что только можно употребить хоть в какое-нибудь дело, — я думаю, что здесь тысячи людей живут так и подобным промыслом, которые света божьего не видали, зелени, не имели средств на то, чтобы любить кого-нибудь… с рожденья и до смерти пресмыкались… сердце кровью обливается от картины на сцене, а когда вспомнишь, что вряд ли есть хоть один дом в Париже, в уголке которого не влачил бы кто- нибудь несчастный подобную жизнь. — Что ж мне делать, что я не могу забыть все это и предаться одному наслажденью?
Я хочу прожить здесь еще зиму и чувствую, что с радостию полечу в Швейцарию, там больше природы, стало, меньше преступленья.
10. Г. И. КЛЮЧАРЕВУ
5 июня (24 мая) 1847 г. Париж.
5 июня 1847. Париж.
Почтеннейший Григорий Иванович!
Письмо ваше, вложенное в письмо Егора Ивановича, я имел удовольствие получить — и снова должен много и много благодарить вас за ваше участие и помощь в моих делах. Из письма Егора Ивановича я заметил, что оно писано в каком-то состоянии меланхолии и раздражения, а потому не счел нужным на него отвечать. Итак, скончалась и княгиня Мария
27
Алексеевна — нет теперь ни одного представителя старейшин, встретивших нашу жизнь, — грозное напоминовение нам.
Пишу к вам теперь именно с целью. Я просил вас вручить 200 руб. ассигн. Сергею Ивановичу Астракову, но ныне попрошу вас, буде ему нужно, вручить ему до 1000 руб. асс., т. е. 800 р. сверх прежних. Этим вы меня премного обяжете.
Если вы находитесь в сношених с Николаем Платоновичем, то сообщите ему, что я отдал Марье Каспаровне проценты за 2000 сер. от апреля за год и за полгода от сентября за билет в 3000 сер. Он может вам прислать эти деньги, если они у него под рукой.
Мы живем здесь тихо и хорошо. Жена моя опять было сильно расхворалась, простудившись в Сен-Дени. Теперь ей лучше, однако я собираюсь в октябре переехать в Палерму, а оттуда к карнавалу в Рим. Маменька и Марья Каспаровна в Лондоне.
Примите на себя труд передать от меня и от моей жены усердный поклон Дмитрию Павловичу и Надежде Владимировне — что б им прогуляться сюда, пространств нынче почти не существует. Маменька вечером поехала отсюда в Лондон, ночевала в Абевиле и утром на другой день была в Лондоне.
От Зонненберга получил грамотку, за которую благодарю, — что-то он очень напугал бездной перестроек, построек, переделок и