приделок. Впрочем, если все делается с вашего благословения, так лучше и не надо. Когда будете в наших краях, поклонитесь Вере Артамоновне — да напишите мне, что ее здоровье, я твердо жду, что она меня встретит при возвращении. Говорят, Кузьма очень хорошо себя ведет, за что ему очень благодарен. Про Панкратовы деньги должен был знать Лаврентий Журавлев. Я знаю, что часть денег ему отдана, но какая? В этом случае лучше в другой раз отдать.
За сим еще и еще дружески и усердно благодарю вас, остаюсь душевно и искренно преданный
А. Герцен.
Я, может быть, съезжу один в Мадрид в августе месяце на недельку — письма постоянно буду просить до зимы адресовать на Турнейсена.
Что Серебряков и украденные им 500 руб.? Для меня этот вопрос не столько денежный, как нравственный, если я кому-нибудь в жизни сделал добро, так это его семье, и такой гадкий поступок, хоть бы он для очистки себя старался уплатить.
На обороте: Его высокоблагородию Григорию Ивановичу Ключареву.
В Москве. Пятницкой части, III квартала собственный дом № 258.
28
11. Т. А. и С. И. АСТРАКОВЫМ
10—12 июня (29—31 мая) 1847 г. Париж.
29 мая/10 или 11 июня, потому что ночь, 1847, Париж.
Я шел теперь из театра и все думал об вас, Татьяна Алексеевна, а думал потому, что нахожусь под влиянием вашего письма, за которое просто дружески целую и не токмо руку, но вас — редко удается в совершеннолетии читать более симпатические строчки; да, ваше письмо я прочел с жадностью, несмотря на китовую величину его. Пришел я домой, на улице дождь, темнота, высокие домы так страшно черны — дома спят, Наташа опять все хворает — я посидел-посидел, взял было книгу — не хочется, налил коньячку — хочется, отрезал честеру — ничего, налил бургонского — хочется, взял перо писать к вам — хочется. Вот вам история, предшествовавшая рождению этого письма.
Много раз в Москве я говорил вам, что у вас бездна действительных, жизненных элементов в душе; чем более вы сосредоточиваетесь, чем более вы зрелеете (это не зависит от лет), тем ярче обнаруживается именно это — жизненная, здоровая натура. — Я помню ваши письма, когда вас поразило страшное несчастие, — ваши письмы были писаны со стоном и слезами, но это был стон груди, полной силы, и не сбивался на хныканье романтизма — которое есть уже утешение. Тогда-то я понял вас, — последнее письмо каждой строкой подтверждает это, даже замечанием о грубой привязанности к материальным удобствам мужчин и о Сашином воспитании — причем образцами зла и порчи вы поставили меня и Корша — да это, ей-богу, бесконечно мило. Но ведь я здесь стал умнее, здесь жизнь иначе устроена. Итак, дайте вашу руку или, лучше, ухо — чтоб слушать мою болтовню.
Во-первых, ни слова о всем здешнем. На это у меня другие письма, вы их скоро прочтете в «Современнике» — два готовы, а третье пишется. Я хочу говорить только об вас и об нас. — Учтивость заставляет сначала говорить об вас. Скажите Грановскому, что я получил статьи его о Хомякове и ужасно рад, что он начал печататься, статьи написаны прекрасно — преблагородно, и я не знаю, как Мельгунов мог найти в них что-нибудь слишком резкое. Но признаться надобно и в том, что эта полемика много теряет, будучи читаема в Париже, — здесь ужасно быстро привыкаешь к журнальной перестрелке иными зарядами; во всяком случае душевное спасибо за присылку, так весело и отрадно получить выписки и статейки — кстати, Павлова письма длинны и вялы. С особенным удовольствием мы здесь читаем в «Современнике» статьи Мельгунова — их очень живой предмет и стремление перенести
в печать творящееся около очень хорошо. Кавелина целую, хотя бы он был и в Давыдкове; может, Сергей Иванович изобретет после проводников звука проводники поцелуев, и вдруг эдак, сидя на Девичьем Поле, поцелует андалузские губки Лолы Монтес — а что, ведь сам перепугается? — Его — т. е. Кавелина — статьи при дамах читать нельзя, всё ругательные слова, да еще казацкие, — а храбро он разбивает отрыжку нашей старой историей в испорченных желудках. Что Антонина Федоровна — ее я часто вспоминаю, глядя на француженок, в ней даже черты лица французские, а уж о живости и говорить нечего, поклонитесь ей да спросите, что она, по-прежнему за галстух закладывает или нет; поклонитесь Любовь Федоровне — она все больна, точно ее судьба носилась у меня перед глазами, когда я писал о женщине в «Капризах и раздумье» — гораздо до событья. Женщина везде еще прижата — здесь для того, чтоб веселиться и пользоваться жизнью, надобно не быть замужем.
Коршу передайте мою радость, что по разным вестям я более и более вижу, что в «Московских ведомостях» и полемика и раздолье такое, что чудо, что некогда писать. — О неписанье я раз навсегда отпускаю всем и каждому: лень писать, говорю об этом по моей привычке говорить обо всем — и боюсь как огня одного — что именно в силу этих упреков и замечаний принудят себя писать — что будет и глупо и ненужно. Достоинство вашего письма и кавелинского именно в том, что вам труднее было бы не писать, нежели писать. — А Василий Петрович не понял, что Наташе могло быть грустно в первом разгроме парижской жизни и во время голода здесь? Так он, пожалуй, и на меня в гневе за мое письмо о буржуази к Михаилу Семеновичу — о Гюльем Пьер Собрано-Пантарыльев — а вышел все- таки с архикостромским окончанием. — Сильно грустно бывает минутами.
Теперь к нам. Марья Каспаровна не говорит иначе, как по-итальянски, Марья Федоровна — как по-парижски. Им в этом способствует необычайно первый — мой камердинер Эмиль из Кенигсберга, а второй — наш повар Constantino Gregorio из Bagni di Lucca. — Саша начал говорить разом на общем европейском языке — мечта Лейбница сбылась, это служит мне залогом, что он не выучится ни на одном; зато будет акробатом — я его посылаю в гимнастическую залу (а в самом-то деле надобно заметить, что он сделал невероятные успехи во французском языке). Но что касается до языков, самое лучшее — это разговор Эмиля с поваром, у них нет ни одного общего слова и потому один скажет «Ком са, ком са24[24],
мсьё» — и итальянец отвечает «Capisco, capisco25[25], мсьё» — и несет воду, когда надобно огня, молока, когда надобно вина (я бы ни слова не сказал, если б было обратно). Еще есть у нас горничная Mlle Elise — слишком хороша собой, до того, что мне совестно.
Кстати к Элизе — пожалуйста, напишите, что Матрена — у Корша ли, я не могу себе представить, чтоб, воротившись я не нашел ее под окошком в первой комнате. — Разумеется, вам нет никакой необходимости говорить об этом Редкину.
Письма ни под каким видом не франкировать, а то вы свяжете меня здесь. — Ну, прощайте, пойду к Сергей Ивановичу. — Вот еще что: по общему суду дам и девиц борода ко мне очень пристала.
Ну что, почтенный кондуктор дилижанса на луну? Я как-то на днях ездил в Сен-Жермен по атмосферической дороге — ехать хорошо, но устройство стоило необъятной суммы. — Не слушайся Кавелина, в чисто ученой статье до слогу дела нет, ведь ее не станут же читать дамы, — пиши, или пусть он вместе с тобой поправляет. Жаль, смерть жаль, что твои усилия не имеют достодолжного круга, это не то, что бодливой корове бог рог не дает, у тебя рога механики отличные — да бодать некого. Но мой совет — занимайся, пока есть какая-нибудь возможность; да неужели ты не можешь встретиться хоть с фабрикантами — которые, чего нет другого, и не в обиду Кавелину буди сказано, поймут разницу воду подымать более нежели на 32 фута — с тем, например, чтобы носить ее по лестнице на Ивана Великого в ведре. Ах, ты эдакой-такой Константин Дмитриев — что мне с тобой, с К. Д., делать? Впрочем, ведь и Астраков в свою очередь не смыслит ничего в истории правоведения — даже не знает о царе Душане и о вине-те. — А не один бы грош дал, чтоб вас здесь увидеть, истинно дорого бы дал — да и вы бы не очень плакали провести здесь день-другой. Этот городок — ничего себе, так, как следует.
Прощайте.
12
июня.
1
А. Герцен.
Целую Федю — помнит ли он Селцена, и крестника — и жму руку их мамаше.
Жду сюда Белинского, он, говорят, — так Фролов пишет — очень плох. Анненков поехал к нему.
Коршу скажите, что я, может, съезжу в Лондон с Иваном Павловичем — который всем кланяется.
31
Полуденских почти не видаю. Но их брат действительно замечательный человек, на него много лгали, я вижу его житье и всякий день видаюсь — он в конце июля увидится с вами.
12. МОСКОВСКИМ ДРУЗЬЯМ
21 (9) июня 1847 г. Париж.
Париж. 21 (9) июня.
Не хочу запечатать это письмо, чтоб не сказать вам «здравствуйте», и не хочу ничего сказать, кроме «здравствуйте». «Современника» не получаю, и это нахожу очень справедливым, потому что вы не посылаете. Почти ничего не делаю, в редкие минуты покоя пописываю. Иногда на душе и хорошо, и полно… иногда щемят воспоминания, хочется видеть и того и другого, но дело Теста и Алкивиада буржуази Э. Жирардена развлекает, — я после этих представлений перестал ходить в театр. А ты не выписывай из «Дебатов»: там все переврано, — это здешняя «Пчелка», — уж лучше из «Монитера», да и «Пресса» разыгралась, такая удалая себе…
Еду через месяц в Бретань на неделю — куда уехал Георг с женой (скажи Сатину, что мы с ними очень познакомились). А в сентябре с Николаем Петровичем и с Георгом в Мадрид на месяц — оттуда, кроме Боткина и Редкина, ни к кому писать не буду. — Кастаньеты! «А, А, А, а, а, а!..» Елекламация Василия Петровича. — Кланяйся всем…
Вашу руку, Софья Карловна, — Феде — Саше.
Вашу руку, Любовь Федоровна!
Кавелин и Грановский, чай, не в Москве?
Будьте здоровы.
А иногда, изредка не мешает вспомнить меня, ведь я хороший человек, хорошего человека хорошо и вспомнить.
Отошлите мои № № «Современника», от 6 начиная, к Панаеву, — это, кажется, проще, я писал к нему.
13. Т. А. АСТРАКОВОЙ
4 июля (22 июня) 1847 г. Париж.
Рукой Н. А. Герцен:
Здравствуй, моя Таня, здравствуй, мой милый, добрый друг! Скверная вещь, письмо.