записку от Mselle Cousin. Благодарю за нее, она писана так, как надобно, она меня много утешила, и Оленькин дагерротип, я не знаю отчего, но он как-то на меня действует как calmant136[136]. Полков<ник> живет в другом этаже… Совершенное
134[134] для передачи г. Александру
(франц.). — Ред. 135[135] 1 халат, 1 кальсоны, 3 манишки (франц.)<. - Ред .>
одиночество, тишина, ни одного знакомого лица… я искал этого, но на душе все же нехорошо. Не знаю как, но я переменился совершенно в последние полгода. Меня постоянно разъедает какая-то злоба и какая-то тоска. Я в 40 лет могу а la Гретхен сказать:
Meine Ruh ist hin,
Mein Herz ist schwer,
Ich finde sie nimmer
Und nimmermehr.
В 14 лет это больно, но с тем вместе хорошо к росту, а сердцу сложившемуся трудно. Сегодня утром я сидел, думал и вдруг слезы полились градом, все это новое. А святое равнодушие ко всему, что бы ни случилось, в Англию, в Америку, куда угодно, лишь вы были бы живы, лишь бы я знал, что это не торжество для гнусного эгоизма; желание мести у меня развивается более и более. — Ты называла это самолюбием, я тут вижу то же чувство, которое проводило меня черезо всю жизнь, наполнило все артерии, все волосяные сосуды и которое только так казалось слабым, оттого что оно мне было естественно, что я в нем жил, — теперь оно стало latent137[137], оттого что оно больное чувство, оттого что оно теперь столько же отравляет меня, сколько живит.
Мне что-то сомнительно, можно ли здесь поселиться, очень сомнительно, и гораздо скорее можно вообразить, что отсюда ни за что ни про что выгонят. Что у вас Бонфис — какой ответ дает. За сим Англия. В Швейцарии я не могу жить — разве один.
175
Не в Ницце — так в Турине, в Генуе можно поместиться. Только очень скоро всего этого не узнаешь. Мы с полков<ником> не на шутку собираемся в Лондон, 12 часов в пути.
Марья Касп<аровна> встретила с распростертыми объятиями и была просто вне себя от радости. Они живут очень мило, маленькая квартирка, деревья и bal Mabille возле.
Нынче отправляюсь к Ротшильду и к Пальмье.
Если наша Офелия в духе, т. е. весела, что к ней так удивительно идет, то скажи, что мы в дороге беспрестанно вспоминали и веселье, и изгонянье, и пр. Хотя говорили мы мало, как все сердило и бесило, что делалось. Полков<ник> всю дорогу вез дагеррот<ип> Офелии при себе и иногда посматривал даже украдкой от меня (меня заведомо считают врагом всего нежного); в силу этого и взяв в расчет их нервность, я начинаю обдумывать, нельзя ли их, как эти еБса^о18138[138], телеграфически приладить для быстрых сношений. Например, ты что хочешь передать, скажи Ал<ександре> Хр<истиановне>, она подумает, а полковник с дагерротипа прямо мне и скажет.
Маменьке я напишу особо, потому что нечего писать. Марья Каспар<овна> ее ждет, я нашел лицо Мар<ьи> Касп<аровны> изменившимся от ее положения. Рейхель гордо и значительно посматривает на плоды своих музыкальных занятий. Все у них, как кажется, хорошо. Чего же лучше. Коле приписую.
В письмах, скажи всем, чтоб были осторожны, а если есть от Гаврил<овича>, то сперва прочти, и если сально, оставь до меня.
Получено ли наше письмо из Лиона? Это 3-е после отъезда. Я буду нумер ставить.
Обнимаю тебя, Саша, и целую, когда будет больше досуга, напишу целое письмо. Мы ехали новой железной дорогой, возле Дижона туннель в 4200 теЦ. Это значит 4 с половиной версты под целой горой.
<Рисунок местности - ред.>
Энгельсон смотрел на часы: ровно шесть минут. Возле Тоннера машина остановилась и мы ждали час и 17 минут.
176
94. Н. А. ГЕРЦЕН
10— 11 июня (29—30 мая) 1851 г. Париж.
10 июня 1851. Париж.
Ну, писать вы довольно скупы, вчера ничего не было, сегодня еще не знаю. — Солнца нет, небо серое, а впрочем, я уже теперь начинаю чувствовать всю разницу с климатом Ниццы, нет той устали, чувствуешь себя свежее. Вчера мы были в театре — глупо. Здесь такой сумбур и хаос, что надобно жить закрывши глаза, понять нельзя ничего, всё предсказывает грозу, но какую — трудно сказать.
11-е июня.
Письмо твое от 5 принесли еще вчера. Я думаю, ты права, мы должны были сплавиться, сделаться необходимостью друг для друга, я всегда так думал, страшный опыт показал иное, но, может, он победится. Иногда кажется, что и этот опыт должен выработаться в новую силу, что тут-то и завершение развития, потеря последней религиозной мечты — т. е. что следует сделаться независимее, свободнее, умнее. Да. Но почему это? С такой
премудростью — прощай поэзия в жизни, равнодушье старости; это и без того с летами придет, — я ведь был ужасно молод, чист даже по-детски во многом до этой страшной осени, тут я переродился и стал вовсе не так прост и прям, как прежде, я чувствую, что я стал зол, скрытен, постоянно присущее чувство великого оскорбленья, как дрожжи, бродит и мучит. — Ты скажешь, что я опять все говорю о себе да о себе. Да о чем же, друг мой, говорить мне с тобою, как не об нас. — Разлука наша теперь должна быть время pour se recueillir139[139], она чрезвычайно на месте. Если б только дойти мне до кроткой грусти и тебе до того, чтоб понять, что все это не было заслужено мной, как ты говоришь, и не имело того характера, — который я понимаю, отчего ты придаешь — тогда с склоненной головой мы наружно забудем прошедшее, тогда не нужно говорить, тогда свяжутся порванные концы и гармония восстановится вполне, тогда и воспоминанья об наших первых годах не будут тебе казаться так бедны; тогда последние остатки демонического, лихорадочного и солнечного чувства иссякнут. О если б это было!
Воспитанье детей дает огромный шаг вперед — и наших детей. Я вчера еще долго с Мар<ьей> Касп<аровной> смотрел дагерротипы их.
Должно быть, Мар<ья> Кас<паровна> многое знает. Я это замечаю по тому, как она тщательно избегает малейший
177
намек, малейшее воспоминанье. Я ей душевно благодарен за эту пощаду, особенно в первые дни я был так неспокоен, взволнован. Ну, прощай, мой друг, дай руку, обними меня — моей любви «ни ветер не разнес, ни время не убелило». — Это чувство — моя moelle epinière140[140], оно проводит меня (что б ни было) до гроба.
Мы с полковником собираемся завтракать. — Он кланяется, до сих пор все идет недурно, сегодня хотим слушать Альбони. — Едим мы с изяществом невероятным, мало, но все с перышком и с шичком.
Как только Барман получит мои бумаги из Фрибурга, я начну действовать, а именно чтоб получить дозволение поселиться в Южной Франции — превесьма хвалят Бордо, а не то и в Монпелье. Переезд вам будет легкий. Но прежде я все же побываю в Фрибурге — и хотелось бы хоть на смех Панину возвратиться в Ниццу.
Маменьке, Луизе и детям всем поклоны и поцелуи. Писать что-то не хочется. Александре Хр<истиановне> посылаю отрывок из «Прессы», вот, мол, какие сногсшибающие есть в Париже.
139[139] собраться с мыслями (франц.). — Ред. 140[140] спинной мозг (франц.). — Ред.
Спроси Фока, как адрес того виртембергского чиновника, которому следует послать деньги за маменьку.
Ну что ваш рок — хорошо ли кормит? Кормилице почтенье.
Шпильману спасибо за его письмецо, да для чего же он извиняется.
Harum, bitschkarum, bim, bam, bum.
Aschgrau, dunkelgrau — это все Шпильману.
95. САШЕ ГЕРЦЕНУ
12 июня (31 мая) 1851 г. Париж.
Любезный Саша, в ожидании твоего рапорта о твоих занятиях за прошлую неделю я хочу написать тебе несколько слов. Ты входишь теперь в тот возраст, когда дети бедных людей начинают уже работать и серьезно заниматься, а потому я тебе расскажу не о Цюрихе, не о ипподроме, а о том, что здесь было в суде.
Ты слыхал о знаменитом французском мыслителе Викторе Гюго; вчера судили его сына за то, что он написал в журнале статью, в которой говорил, что казнить людей отвратительно. Отец его сам стал защищать сына и, предвидя, что его сына все же обвинят и посадят в тюрьму, вот чем он кончил свою речь:
«Сын мой, тебе делают сегодня великую честь: тебя считают достойным страдать за правду. С сегодняшнего дня ты вступаешь в действительную жизнь. Ты можешь гордиться, что в твоих летах ты уже на той скамье, на которой сидели Беранже и
178
Шатобриан, — будь тверд и незыблем в твоих убеждениях, ты их принес в крови, ты им научился у твоего отца».
Сына Гюго осудили на шесть месяцев. Когда они с отцом вышли из суда, народ, ожидавший их, окружил карету и кричал: «Да здравствует Гюго!» Гюго отвечал: «Да здравствует республика!»
Ты видишь, дружок Саша, что как ни больно отцу, что он должен сына отдать в тюрьму, но что для него этот день останется как один из лучших в жизни. Вспомни маленького Грибуля: и он пострадал за правду и за желание, чтоб всем было хорошо. Те, которые гонят, осуждают за это, те хотят, чтоб только им было хорошо.
Надобно быть или Грибулем, или Бурбоном: надобно бороться, собою жертвовать или приносить себя на жертву друзей и врагов. Но быть Грибулем не только выше, но и веселее. Помнишь, как он в тюрьме приучил мышей, лягушек и пел песни? На совести у него ничего не было, он сделал свое дело, а какой-нибудь Бурбон, отравивши жизнь другим, мучится, завидует, боится, стыдится.
Так-то и я хочу со временем видеть тебя идущего по дороге, по которой я шел 25 лет. Не думай, чтоб нужно было натыкаться самому на беды — нет, надобно быть готовому на всякую борьбу. Не придет она — можно другое делать. Но если придет — что бы ни было, стой за свою истину, за то, что ты любишь, а там что бы ни вышло.
Целую тебя крепко.
Мамаше скажи, что я вчера получил головинс<кое> письмо. Скажи еще, чтоб Мамаша послала у Visconti взять № «Прессы» от 12 июня и прочла бы весь процесс Гюго, но только в «Прессе».
Кланяйся Александре Христиановне. Занимайся как можно больше русским языком. Ты никогда не забывай, что ты должен быть русский.
Тате и Коле будут следующие письма. Скажи только Тате, что ей кланяется Palmier, у которого я вчера обедал.
Энгельсон кланяется.
А ты не забудь поцеловать руку у бабушки, пожать у Луизы и Шпильмана.
Кланяйся Рокке и всем.
Вчера мы слушали Alboni.
96. ТАТЕ ГЕРЦЕН
12 июня (31 мая) 1851 г. Париж.
Милая Тата,
я вчера обедал у твоего старого приятеля у Пальмье, и мы