Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 25. Письма апрель 1850-декабрь 1852

qu’il prenait si fraternellement (il me doit encore 13 000 frs) chez moi n’était ni russe, ni prussien, mais tout simplement mon or à moi. — Et ce même homme fait imprimer par sa femme, il y a un mois «que son nom est cher à la démocratie».

Justice donc, amis et frères, que tout le monde prononce son verdict, comme vous, comme Mazzini, comme Willich — et que «pour la première fois, comme j’ai écrit ailleurs, elle soit faite sans procureurs ni bourreaux, au nom de la solidarité des peuples et de l’autonomie des individus». — Et qu’il s’en aille marqué au front s’abriter sous la protection non seulement de la

244[244] Над этим словом в автографе надписано: l’effronterie.

police de Zurich, mais de la police européenne, il y a là de la place, de l’emploi et du véritable or russe pour lui.

Merci encore une fois, merci pour votre admirable lettre, reconnaissance, amitié et sympathie éternelle.

Je vous serre la main de tout mon cœur<.>

Alexandre H e r z e n.

Par un hasard étrange je termine cette lettre le 7 sept. C’était le jour de nom de la pauvre martyre. C’est pour la première fois que je passe ce jour sans elle. Cette lettre est ma messe des morts. — Quand viendra le jour, le seul que j’attends, où je

330

pourrai solennellement m’approcher de sa tombe en disant «j’ai écrasé le serpent» et ajouter mon Nunc dimittis… car la vie au fond est dégoûtante et insupportable.

Вверху письма:

Voilà le brouillon de la lettre. Il n’y a aucun changement de fait, à l’exception de quqs fautes de langue. Edmond pourra les corriger. — Je veux connaître votre opinion sur cette lettre. Elle me semble bonne.

Перевод 6 сентября 1852 Лондон.

4, Spring Gardens.

Дорогой и глубокоуважаемый друг,

чувство, с которым я прочитал и перечитал ваше письмо, было гораздо глубже и горячее чувства самой искренней признательности. Я был взволнован, тронут, я был горд тем, что вы поняли меня до конца. Я почувствовал себя невероятно сильным, получив, и притом от вас, такую поддержку и руку помощи.

Я отважился на трудное, рискованное дело. Мне понадобились месяцы раздумий, страшные несчастья и весь остаток моей энергии, чтобы решиться на дело, вполне, впрочем, согласное с нашими убеждениями, с нашими принципами, но необычное и незаурядное. Ведь, по правде говоря, в повседневной жизни мы еще люди старого мира.

Отказаться от дуэли со злодеем, которого вы так метко охарактеризовали и который, начав с измены, закончил убийством, пройдя последовательно через ложь, мошенничество и клевету, и обратиться за правосудием к лицам, признающим себя социалистами и революционерами, — что, казалось бы, проще, естественнее для человека, уже пятнадцать лет исповедующего социализм, тем более что субъект, о котором идет речь, также осмеливается причислять себя к революционерам. И все же было очень смело полагаться на солидарность, долженствующую нас связывать, в деле, которое заключало гораздо большее, чем мою честь, — все мое прошлое, все мое будущее и даже посмертное будущее, священную для меня могилу и чистое, незапятнанное имя моих детей. Если бы мой призыв остался без ответа, я погубил бы все, вместо того чтобы хоть что-то спасти, — и могилу, и колыбель, и честь, и даже право на личное мщение. Мне оставалось бы тогда только пустить себе пулю в лоб. Но я осмелился. Я осмелился, потому что в глубине души, истерзанной скептицизмом и отрицанием, я сохранил остаток наивной веры в революционную партию. Моя вера [меня спасла] меня не обманула, я достиг успеха. Ваше письмо служит новым тому доказательством,

331

и притом доказательством драгоценным. Ваше письмо и письмо Маццини, написанное в том же духе. Это начало уже не только суда, но и обвинительного приговора. Теперь я требую, чтобы Гервег явился — пусть выступит в свое оправдание, я готов на очной ставке поддержать мои обвинения. Но если он не согласится на нашу вему, если он будет молчать — пусть ему вынесут обвинительный приговор на основании документов, на основании свидетельских показаний, пусть изгонят его из наших рядов, объявят вне демократии, пусть, наконец, сделают с ним все то, о чем вы написали в своем письме.

А он в подлой статье издевается над той круговой порукой, к которой я призываю; по его словам, он не понимает, что может быть общего между демократией и личным делом, он заявляет, что не принадлежит к тому демократическому отребью, к которому принадлежу я и мои друзья. Тут он прав — его отребья я даже не знаю. Демократия, к которой принадлежу я, великолепно понимает круговую поруку всех за каждого в отдельности и свой моральный долг клеймить предателей позором. Я принадлежу к тому новому обществу, к которому принадлежите вы и ваши друзья, я принадлежу к той революции, к которой принадлежит Маццини и его единомышленники, вот почему меня нисколько не удивило, что, несмотря на серьезные разногласия, разъединяющие вас с Маццини, вы оба были одного мнения об этом деле. Вот почему представитель немецкого коммунизма, человек превосходно знающий баденского беглеца, сам участник баденских боев, Виллих, обратился ко мне с просьбой присоединить его приговор к общему приговору и поставить его имя рядом с именами тех, кто требует предания негодяя суду, образованному из демократов-социалистов.

Гервег сделал на нас донос в полицию, он обеспечил себе заступничество жандармов, он понимает, следовательно, что такое круговая порука, связывающая его с полицией, с его обществом, которое должно обеспечить ему защиту и безопасность. А нас, не признающих полицейского правосудия, поставленных вне закона и не желающих вернуться под этот закон, нас можно, следовательно, предавать, обкрадывать, убивать, на нас можно клеветать, и никакая коллективная сила не заклеймит преступника, не вступится за нас. Что за бессмыслица. В таком случае не лучше ли было бы жить среди дикарей, тогда у нас было

бы по крайней мере право расправляться ножом, применять физическую силу. Дорогой Прудон, вы так хорошо определили в своем письме этот высший закон солидарности. Действительно, если бы общество будущего осталось безмолвным и безучастным перед этой страшной драмой, перед этим человеком, в котором сосредоточилась вдвойне, вся испорченность, вся безнравственность, ненавидимая и

332

преследуемая этим обществом в старом мире, — скрываясь при этом под революционным обличием и маскируя всю глубину своего морального падения наглыми фразами, если бы оно не содрогнулось от негодования, услышав рассказ о ряде преступлений, совершенных так обдуманно, с таким лицемерием и жестокостью, это означало бы, что оно нежизнеспособно. Новое общество должно обладать всей пылкостью молодости, а если бы оно не чувствовало в себе ни достаточной чистоты, ни достаточной нравственности, ни достаточной силы, чтобы желать и мочь защитить своих людей против негодяев из собственной среды, оно было бы обречено на смерть в зачаточном состоянии, остаться, ничего не свершив, лишь отвлеченной надеждой, утопической мечтой. — Но социальная демократия отнюдь не обнаружила равнодушия, через своих самых видных представителей она горячо, с увлечением откликнулась и не сказала мне: «Это ваше частное дело, мы не можем заниматься отдельными личностями, мы занимаемся родом человеческим в целом».

В самом деле, если бы эта история была лишь простой личной историей, одной из тех роковых коллизий, когда, с безответственностью громового удара, разбушевавшиеся страсти влекут к гибели и невинных и виновных, — она никого бы не касалась. В этом случае я никогда не допустил бы вмешательства ни с чьей стороны. Самые близкие друзья должны были бы печально и молча пройти мимо, никого не осуждая, склонив голову и проклиная не отдельных людей, а самоё жизнь. Было время, когда измена и подлое поведение Гервега сохраняли еще такой приватный характер, и тогда в течение целого года никто не слыхал от меня ни единого слова. Весь этот год он сам и его соучастница, его вдова, распускали тайком на мой счет и на счет моей жены гнусные клеветы. Я ничего об этом не знал, я не мог предположить такой мещанской, грубой, низкой подлости. Вот так история и выходит за стены дома, [и] утрачивает характер страсти и сохраняет лишь характер преступления. Этот субъект, видя, что ничем нельзя разорвать узы, связывающие мою жену со мной, узы, расшатанные им, однако после этого несчастного испытания ставшие еще крепче, — принимает благородное решение отомстить женщине клеветой, беспрестанным нарушением ее покоя, чудовищными угрозами; не говоря уже о планах самоубийства, он дошел до того, что начал угрожать убийством наших детей, своих собственных детей, привлечением нас к суду присяжных и т. п. Эта риторика во вкусе дурных немецких романов в конце концов перестала оказывать действие. У нас царила полная гармония. Тут на помощь ему пришла судьба. 16 ноября 51 г. страшное несчастье, как вы знаете, обрушилось на мою семью: моя мать, сын и один

из моих друзей погибли в Средиземном море. Он принял это бедствие, как он сам об этом пишет, за хорошее для себя предзнаменование — и прекрасно им воспользовался. Мы были в глубоком трауре, мы были потрясены, жена опасно заболела, я проводил ночи напролет у ее изголовья, а с декабрьскими событиями исчезли последние революционные надежды. И вот в это скорбное, страшное, мрачное время я получил от этого злодея письмо, без всякого повода, без всякого с моей стороны предлога; то был возмутительный, циничный донос, заканчивавшийся чем-то вроде картеля. Вы только поймите, дорогой друг, — это он, изменник, он, виновный, он, который должен был бы говорить со мной, стоя на коленях и закрыв лицо руками, — он посылает мне картель, предварительно подготовив себе сочувствующих, распространяя целый год клевету. В то же время он оповестил обо всем свою барыню и своего парижского приятеля, коротко знакомого, как ему было известно, с одним русским семейством. Таким образом через одну-две недели известие о его письме и о картеле дошло до больной; она была поражена, ошеломлена такой низостью, она уже презирала его, с этого дня она его возненавидела. В первую минуту возмущения я хотел с ним покончить, принять вызов, но при условии, чтобы один из участников поединка остался непременно на поле; однако устроить это оказалось не так легко, он жил в Цюрихе и не обнаруживал ни малейшего намерения приехать в Ниццу, где меня удерживала болезнь жены. После нескольких дней раздумья я совершенно изменил решение. Я ясно понял, что дуэль была им предложена лишь как средство примирения, как средство реабилитации —

Скачать:TXTPDF

qu'il prenait si fraternellement (il me doit encore 13 000 frs) chez moi n'était ni russe, ni prussien, mais tout simplement mon or à moi. — Et ce même homme