доску с fatras220[220] бакунинской демагогии?
«Колокол» основал Огарев.
«Вече» — основал Огарев, да оно в ваших паражах не нра вится… а нам оно принесло переписку с раскольниками.
Было время, когда Бот<кин> мне говорил, что мы много пишем об освобождении крестьян… нельзя же было заменить для этого диссертациями о эрекциях… консерватор всякий раз после того, как поговорит с Милютиным. — Ты имеешь зуб на молодое поколение и грызешь им старое — благо оно ближе.
Засим желаю, чтоб ты строки эти прочел не как Фетьмаршал литературы всех России — а как человек, которого я люблю и негодуя.
Addio.
А. Герцен.
302. И. С. ТУРГЕНЕВУ
29—30 (17—18) ноября 1862 г. Лондон.
29 нояб<ря> 1862. Orsett House.
Westb
Хотя Россия и бранная царица, но бранную переписку русским вести утомительно.
Письмо твое получил — и пишу, чтоб защититься; ты меня упрекаешь, что я не отвечал на твою критику послед<ней> статьи «Концы и нач<ала>», и, может, жалеешь, что зашиб меня до безмолвия. Но я утешу тебя — я буду отвечать в следующей серии писем в «Кол<околе>» 1863 (разумеется, не говоря о письме). В письменном tête-à-tête это скучно. Далее — ты с негодованием цитируешь, что кто-то (вероятно, Катк<ов>, Чичер<ин>, Шедо-Ферроти, Павлов и Тимашев) говорит, что все, что я пишу, я пишу из тщеславия; за что же за это сердиться — да черт меня возьми из чего б я ни писал — из денег, от скуки, дело в том — was geleistet ist221 [221] — хорошо или скверно. Мне кажется, что писать из самоотвержения, как Раф<аил> Зотов, хуже, чем писать по 200 руб. стих — как делал Пушкин.
Было время, когда сам Боткин, читая «С того берега», и сам Кавелин, читая на том берегу, отдавали справедливость, что верная логическая мысль проведена до страшных консеквенций и что общий взгляд верен. Как удивятся они (а может, и ты), взявши те статьи и новые, —
увидев, что тщеславие и тогда и теперь возбуждало один и тот же порядок мыслей. Стало, внешний мотив ничего не значит.
266
Что нигилизм тебе пал на голову — это, во-первых, бывает со всеми силачами, бросающими ядра вверх… что они на их же голову и падают. Но я повторяю, что твое предпоследнее письмо представляет полнейший нигилизм устали, отчаяния в противуположность нигилизму задора и раздражительности у Чернышев<ского>, Доброл<юбова> и пр.
Доказательство тебе в том, что ты выехал на авторитете идеального нигилиста, буддиста и мертвиста — Шопенгауэра (а впрочем, я тебе благодарен, что ты мне его напомнил).
Мне очень жаль, что ты не хочешь мне открыть тайну преследования теорий Огарева. — Я не могу сердиться ни за какую критику, а желал бы видеть ex
Засим я — с твоего благословения — полемику прекращаю.
Мои дочери и Miss Meysenb
Затем жму руку.
А. Герцен.
30.
Опоздал послать. Еду сейчас на похороны Симона Бернара, процесс которого ты недавно читал в «Пол<ярной> зв<езде>». Он умер в доме умалишенных.
303. А. Ф. ФРИКЕНУ
3 декабря (21 ноября) 1862 г. Лондон.
3 декабря 1862. Orsett House.
Westbourne terrace.
Письмо ваше я получил и очень, очень благодарен вам. Так как вы уже решились меня одолжить, то я беру вас за слово и буду прямо и просто просить вас о следующем. Семейство мое едет 15 декабря чрез Париж, Ниццу etc. Они остановятся в Hôtel du Nord. Если вы будете иметь на примете очень небольшую квартиру: две спальни, одну для горничной, залу и столовую, то это за глаза довольно. Денег у меня на этот год мало. Америка сильно пришибает — и я не знаю, как выпутаться, а поэтому они должны жить скромно, и не только поэтому — и тут-то я прошу наибольшую услугу вашу.
267
Я отпускаю мою дочь в Италию — единственно потому, что в последнее время, особенно под руководством такого великогоvii[7] художника, как Gallait, она показала большую способность к живописи — она едет для серьезных студий, только потому я решился ее отпустить. Поэтому — сделайте мне дружескую услугу и отстраните — во-первых, всю русскую колонию, а во-вторых, колонии всех наций от них. Нет в мире ничего инкомпетибельнее, как занятия, сопряженные с рассеянностию пустых знакомств. Я вас знаю за очень серьезного человека и потому <верю>, что вы захотите мне помочь в этом. Мое искреннее желание, чтобы они жили совершенно по-монастырски. Кашперов рекомендует певца Кондратьева. Что он? Можно ли дешево иметь уроки — французского языка и музыки?
Прощайте. Простите — и впредь не предлагайте злодеям наших услуг.
Пьянчани — это такая гиль… я ему пришлю француз<ский> «
Милая моя Тата,
десять лет тому назад я провожал тебя и Ольгу на Варский мост — вы ехали с Мар<ьей> Касп<аровной> из Ниццы в Париж после похорон… Тебе было восемь лет; прощаясь, ты стала плакать, я дал тебе два франка, и ты утешилась тем, что купишь много апельсинов на них.
Вы поехали — мы пошли назад через мост, сели в коляску — и «поехали туда, где я жил» — так сказано в записной книге моей. «Дома у меня больше не было, с вашего отъезда все приняло холостой вид. Половина комнат была заперта. Один Саша напоминал возрастом и чертами, что тут была другая жизнь, напоминал кого-то отсутствующего».
И она, та, которая отсутствовала, говорила мне за сутки до своей кончины: «Береги Тату, с ней надобно быть осторожным, это натура глубокая и несообщительная».
Судьба тебя сберегла больше, чем я. Бедна любовь отца в сравнении с материнской болью о ребенке. Так ли, иначе ли, но хорошо, что ты с здоровой душой выходишь из ребячества.
И вот через 10 лет я опять провожаю тебя вдаль — тебя и Ольгу. Тебе 18 л<ет>. — В Америке девушки твоих лет действуют самобытно — занимаются делами, путешествуют совершенно
268
одни и не теряются так жалко и беспомощно, при всякой случайности, как наши барышни.
Твое сиротство, Тата, рано приучило тебя становиться на свои ноги. За тобой не следил с любовью и страхом взгляд матери, радуясь тебе и боясь ошибки, ободряя, предупреждая, вступаясь за тебя. Жаль тебя, но, друг мой, в наше время, в нашей среде, крепость и сила — великое дело, великое освобождение.
Я не отпустил бы тебя в Италию, если б не верил в твой характер и такт. Поговорим же о твоем путешествии, из моих слов ты увидишь, чего я жду от тебя.
Ты едешь для живописи. Талант у тебя есть, но для развития таланта необходим упорный, выдержанный труд. Ни таланта, ни любви к искусству недостаточно, чтоб сделаться художником, один труд в соединении с ними может что-нибудь сделать. Без работы можно быть дилетантом, аматёром — художником никогда. Итак, работа должна господствовать над всем в твоей жизни во Флоренции. Привычка к работе — дело нравственной гигиены. Для работы надо жертвовать многим, без сомнения. Но ведь истинной любви вообще нет без жертвы, и там, где любовь к чему б то ни было истинна, там жертва легка. К тому же искусство не так как боги, которым тоже люди не умеют поклоняться иначе как жертвоприношениями, — оно требует мало, а дает очень много.
Оно требует сосредоточенности и исключения пустой суеты и тревоги праздной жизни. Для этого необходимо как можно меньше иметь сношений с людьми, ничем не занимающимися, с людьми, пропадающими от скуки, т. е. пустейшими из пустейших.
В эстетическом отдыхе от работы недостатка тебе не будет; во Флоренции, может, встретятся два, три знакомых, дельных и занимающихся. Само собой разумеется, что от них не надо бежать, но, скажу откровенно, лучше и их не искать. От первых дней вашего приезда будет зависеть все остальное время. Если в самом начале ты не сумеешь поставить свою работу не зависимо от внешних помех, ты не сладишь впоследствии.
Люди, вовсе не думая, по лени и небрежности, накладывают на себя совершенно ненужные вериги внешних обязанностей и с ропотом таскают их потом, не имея силы порвать их; это смешно и слабо. «Les exigences du monde»223[223] в самом деле не требуют столько; свет очень принимает всякую самобытную волю, когда она является наивно и просто, не как упрек и не как порицание. И потому не ссылайся на внешние невозможности; устроиться так или иначе зависит от тебя.
Теперь перехожу к другому предмету, близкому мне. На тебе лежит святая обязанность относительно Ольги. Вы будете долго с ней почти одни; воспользуйся этим временем, чтоб теплее сблизиться. Ольга очень жива и вследствие этого резва через край. Ты еще настолько молода, что не имеешь терпимости совершеннолетия. Я не виню тебя за это, но думаю, что тебе на это надобно обратить внимание. Шалости ее с летами пройдут; но если вы успеете горячо сблизиться, сближение это не пройдет. — Для Ольги ты представляешь семью, ее предания, даже родину; умей, друг мой, становиться выше детской шалости. Учи ее непременно по-русски — этого я требую. Об Ольге и о твоей работе пиши мне всякий раз и довольно подробно; время на это найдется.
Я хотел, чтоб вы ехали через Ниццу. Я хотел, чтобы, вступая в Италию, в новый отдел жизни, ты посетила нашу могилу, чтоб ты привела туда Ольгу — и вместе, с благоговением поклонилась земле, под которой схоронена ваша мать, цветам, — растущим на ней.
Ольга не знала ее почти совсем. И ты не много знала. — «Мне ужасно, — писала она в одном из предсмертных писем, — думать, что дети не будут знать меня». — «Они будут тебя знать», — отвечал я много раз. И вы узнаете ее. Пока верьте мне — это была великая женщина, и по мысли, и по сердцу, и по бесконеч ной поэзии всего бытия ее.
Прощайте, Тата и Ольга, именем своим и именем покойной матери благословляю вас на ваш путь… Буду с трепетным сердцем ждать вестей, буду думать об вас, и да будет жизнь ваша в Италии полна кротости, мира и гармонии и проникнута серьезной любовью к искусству.
Обнимаю вас дружески и горячо. Берегите себя — не только для себя, но и для меня.
Ваш