шагов за восемь от картины. Ближе тени кажутся грубы. Оттого ли, что это уголь, а не черный карандаш — этого я уже решить не могу. Ты не огорчись этим замечанием — во-первых, потому, что правильность и непринужденность рисунка безукоризненны и что, следственно, у тебя основание для живописи верно. Во-вторых, нужно ли доводить мягкость отделки карандашом до совершенства — это еще вопрос. Может, это оторвет слишком много времени у красок, а цель-то все-таки быть колористкой. Я на это скажу, что, если можешь, без утраты времени для красок, достигнуть совершенной мягкости рисунка карандашом — достигай, потому что карандашные тени, которые все состоят в piano и forte карандаша и во всех переходах между piano и forte, много заставят тебя подумать о верности самих красок, во многое заставят вдуматься и объяснят секрет искусства больше, чем сам Боткин. Я думаю, ты уже там поняла, что теперь собственное вникание в образы, и тени, и краски даст тебе больше, чем какой бы то ни было учитель. Мне так кажется отсюда, что ты, сама не замечая как, растешь своей внутренней мыслью. Мне это так кажется — и от этого еще больше хочется на тебя взглянуть.
А знаешь ты, моя Тата, где я пишу к тебе это письмо? В этой комнате (когда я уходил в Ричмонд) мы сидели и толковали с Потебней… Бедный Потебня! Я знал, что его убьют, а все ж не могу переварить этой мысли, что он убит. Это был самый преданный из нас. И ведь погиб он, уверенный, что Россия вспомянет о нем как о своем мученике, «иже за нее распятом, во оставление ея грехов». Придет время… но не теперь. Теперь Россия порет дребедень. И это продолжится полгода и больше, пока лихорадка патриотизма не остынет. — Другой вопрос не меньше тяжел: как поляки помянут Потебню? Не дружески они поминают его; он для них чужой, ввязавшийся в их дело, и погибший… ну и бог с ним!.. Бедный Потебня! — А ведь надо вытерпеть смиренно это время диких патриотизмов. Дикость эта уляжется, а значение борьбы когда-нибудь поймется поглубже, и все же на поверку выйдет, что тут дико сразились аристократическое начало
360
с социальным. История идет уродливо; поступки, слова русских теперь гадки до отвратительности, а тем не менее враждебен нам аристократический склад Польши. Это тоже становится постепенно яснее. — Однако прощай пока, пойду домой в свой Теддингтон. Поздно.
30 июля.
Прошла неделя, опять сижу в Ричмонд-парке и пишу к тебе. День удивительный, точно Италия. Долина тянется в таких разных оттенках мглы, что если ты сумеешь подобрать колорит, то я скажу, что ты великий живописец. Как это все тесно связано, Тата; я уверен, что ты сделаешь огромную ошибку,
З61[З61] Извини, что скверно писано — без стола.
если пренебрежешь пейзажем. Краски природы дадут тебе столько понимания фигуры и колорита человека, что ты сама этого не ожидаешь. Может, это оттого, что вынуть человека из природы и рисовать отдельно нельзя. Так же как и пейзаж без человека — такая исключительная штука, что она редко может быть мотивом картины. Действительно поэтическая картина всегда берет человека в известной обстановке природы; а это тотчас дает и свойственное обстановке положение фигуры человеческой, свойственные краски; а пейзаж вырисовывается таким, как он идет к этой фигуре, с тем колоритом, с которым он этой фигуре близок к сердцу. Не оставляй пейзаж, Тата; теперь ты себе руку набила на колорите, стало, можешь заняться пейзажем. Старайся, чтоб понимание природы помогло тебе вдуматься в образы людей и, наоборот, чтоб понимание людей помогло тебе вдуматься в обстановку.
Почему я так глубоко верю, что из тебя выйдет художник? Потому ли, что мне этого так хочется, или потому, что ты в самом деле, в сердце своем — художник? Этого я уж и сам не знаю. Решай сама. Если ты способна быть вместе, разом и ребячески веселой и глубоко задумываться над скорбью этой жизни — да имеешь талант нарисовать свои впечатления так, как ты их понимаешь, — то ты будешь художник. Подумай об этом. Умей сосредоточиваться в мысли и чувстве и умей беспечно предаваться счастию существования — и ты будешь художник.
Что-то я уж много расписался. Письмо выйдет тяжело. И до Вико ему долго ехать. Я помню Вико, как бы вот вчера его видел. Желтые скалы да зеленые сады, голубое море и солнца, солнца… Жаль, что я не с тобой, моя Тата. Мне было бы до того весело, что я был бы счастлив, глядя на тебя середь этого пейзажа. Ну, а теперь пойду дальше в парк и в Теддингтон. Прощай пока.
Не могу — еще раз останавливаюсь в парке, чтоб дописать мысль, которая меня преследует. Я думаю, что большая часть портретов потому не удаются, что человека берут без всякой обстановки, совсем отдельно; а это неестественно и невозможно. Жизнь выражается в лице только при известной обстановке. С обстановкой лицо меняется. Человек на бале и человек, сидящий один на береге моря, — то же лицо да с другим выражением, с другой жизнью. Самый похожий портрет — это в той обстановке, в которой человек привык жить в самые лучшие, самые серьезные минуты жизни. Твой Галилей, который висит над моим рабочим столом, должно быть, писан в той комнате, где он проводил лучшие часы своей думы; от этого он и хорош. А если бы прибавить к этому часть самой комнаты, где он жил, — портрет был бы бесконечно лучше, и человек позировал бы живее, и живописец писал бы вдохновеннее. Я вот ненавижу менять квартиры, оттого что человек каждый раз перестает быть самим собою. Нельзя так безнаказанно менять обстановку.
А что ж — ты нарисуешь мне картинку в Albano, которую я тебе задал? Попробуй, Тата. В этой картинке ты испробуешь и силы своей любви, и силы своего таланта. Osez — et vous réussirez.
361
Я хочу покончить на этом месте, потому что иначе письмо выйдет длинно. Напиши к Кашперову, он огорчается тем, что вы к нему не пишете. Дай же мне тебя обнять и Олю — и будьте обе счастливы, насколько это возможно. — Лиза капризничает, но все же очень мила. Леля-девочка необычайно хороша; Леля-мальчик поглупее, но добродушен. Будь им доброй сестрой, моя Тата. — Прощай, пиши ко мне, когда вздумается.
Хотел сегодня еще писать, да уже и так длинно. Третьего дня мы читали конец твоих сцен. Ах вы, мои смешные.
Ну, прощай Тата.
Т<вой> Ага.
6 августа. Elmfield House.
Teddington.
Я хотел к тебе, милая Тата, писать завтра, но Огар<ева> длинное письмо едет сегодня, и я приписываю, чтоб сказать, что мы с истинным наслаждением читали забавный день твой. (Только, бога ради, пиши черными чернилами, можно же достать, — наконец, тушью.) Письмо Ога<рева> к тебе меня тронуло до слез — как он глубоко вас любит и особенно тебя. — Он всю дружбу ко мне перенес на вас. Вряд поедем ли мы все — но я поеду. Хочется вас видеть — я бы раньше мог приехать, если б не ваши villégiatur’bi то в Vico, то в Capri. Из твоего письма я вижу, что у вас и книг мало, — это мне досадно и больно. — Чтоб не терять время, займись, в самом деле, пейзажем.
Пиши сейчас, милая Тата, о получении письма — иначе мы опоздаем даже в выборе rendez- vous362[362].
Прощайте. — У Ога<рева> был третьего дня обморок.
Рукой Н. П. Огарева:
Милая моя Оля,
давно я к тебе не писал. Где ты? Что ты делаешь? Как тебе нравится Вико? Любишь ли ты Медитерранею? Лиза об тебе часто вспоминает, ей хочется с тобой поиграть. А она такая же резвая, как ты была, только потолще и потому не так поворотлива. Она начинает речь обычно вот как: «Ах, мой милый», и т. д. — Девочка ужасно умна, но говорит еще на своем особенном языке, исключая нескольких слов, которые знает, напр<имер>, piece (piece of bread)363[363]; она выходит в залу и кричит: «Пис, пис, пис!» Она говорит без умолку. Мальчик — taciturne364[364]. Он поумнеет позже.
Когда ты, мы будем все вместе играть в горелки?
Ну, прощай пока, моя Оля, пиши мне, не забывай меня.
Твой А г а .
362[362] места свидания (франц.); 363[363] кусок (кусок хлеба) (англ.); 364[364] молчаливый (франц.). — Ред.
Целую тебя и прошу напомнить Тате, чтоб она писала или белыми чернилами на черной бумаге, или черными на белой. Иначе я буду отсылать назад.
395. Н. А. ГЕРЦЕН
8 и 10 августа (27 и 29 июля) 1863 г. Теддингтон.
8 августа. Elmfield House. Teddington. S. W.
Милая Тата,
время идет — и скоро пора мне готовиться в путь. Поеду я в Ниццу сначала и притом через Эстрель. Там я проезжал в 1847 — там в 1851, когда погиб Коля, — и там хочу проехать через 12 лет. Из Ниццы — съезжу в Монако и Ментон. Может, я поеду через Женеву — прежде Ниццы. В Швейцарии останусь несколько дней. Из Ниццы — в Геную. Жаль, что вы затруднили переписку, переменяя одно дикое место на другое и, признаюсь тебе, до сих пор мне жаль, что вы разрушили мой план путешествия вашей, по-видимому, не очень удачной поездкой в Неаполь, Вико и пр.
Есть какой-то почти страх возвращаться через столько лет.
Cari luoghi —
Jo vi ritrovai —
певал, бывало, в Новегор<оде> Огар<ев> и прибав<лял> немецк<ий> перевод: «Alte Bilder kehren wieder — Doch d
10 августа.
Забыл в субботу отправить. Олю целую — пусть мне в Капри раковин наберет.
Если удастся, я посмотрю chemin faisant366[366], где бы можно было поселиться годика на два. Ога<рев> и Nat
Сюда приехала молодая русская барышня, которая была схвачена в Петербурге и сидела в крепости за универс<итетскую> историю (фамилью — русским не говори еще — а зовут Корсини, она бывает у нас — и all right367[367], только очень больна). Барбара Тим<офеевна>
365[365] «Возвращаются образы прошлого — Но не возвращается жизнь» (нем.);
366[366] попутно (франц.);
отправляется в Константинополь, я боюсь, что черкесы ее украдут и, как красавицу, продадут паше. — Я писал, кажется, что из России ушел брат Кельсиева и Утин (брат того, которого ты видела). А ты всё же не пишешь о памятнике. — Nat
363
396. Н. А., О. А. ГЕРЦЕН и