тепла. Кажется, отнюдь еще не знают разницы между простым ощущением и чувством, не знают и того, каким образом ощущение может происходить без чувства (De Augm. Sc., IV, с. 3. Hist. Nat., Cent. IX. Pract.).
51. Глубокую думу возбуждает созерцание природы, когда обратим внимание на скудость и недостаточность различных тел и на жажду их принимать в себя тела посторонние. Воздух впивает в себя свет, звуки, запах, испарения, и очевидно, что он делает это с какою-то алчностью, словно недовольный первоначальным своим составом; иначе он не воспринимал бы их так легко и так быстро. Вода и другие влаги немедленно принимают в себя сухие тела, а последние, наоборот, всасывают воду и влаги. И восприятие это, повидимому, вовсе не насильственно; напротив, часто оно бывает взаимно и происходит как бы по сочувствию. Должно внимательно размыслить об этих явлениях и о том, к какой аксиоме (закону или началу) можно бы их отнести. См. Hist. Nat., Cent. VIII, § 800 et N. О., II, А. 48, где из описания motus indigentiae (т. е. позыва на другое, вследствие собственной неудовлетворительности) ясно, что Бэкон разумел под этим химическое сродство.
52. Между свойствами тел, одаренных чувством, и свойствами тел бесчувственных есть великое соответствие только с той разницей, что в чувствительные тела привходит еще дух. Так, например, зрачок уподобляется зеркалу или воде, воспринимая и отражая точно так же образы света и всех видимых предметов (Imp. Phil., p. 722). Сколько у животных есть чувств, столько у неодушевленных существ есть, конечно, движений, хотя само собою разумеется, что у неодушевленных должно быть гораздо более движений, нежели у одушевленных имеется чувств: ибо органы последних очень малочисленны. Очевидный этому пример видим мы в различных родах боли. Сколь ни многообразна она у животных, сколь ни различны свойства ее (например, боль от ожога совсем не такова, как боль от мороза), но нет никакого сомнения, что всем различиям этим в неодушевленных телах соответствуют особые движения, —
289
например, в дереве или в камне, когда их жгут или когда подвергают морозу (М О., II,
А. 27).
53. Есть движение, как будто бы происходящее от некоторого рода вечного плена или узничества. Оно замечается именно в том случае, когда тела, по природе своей поставленные (в ряду существ) не то, чтоб вполне хорошо, да и не то, чтоб совершенно худо, находятся в постоянном колебании, в беспокойстве, недовольные настоящим своим положением, но и не дерзая идти вперед. Таково движение струны и жилобиений в животных; оно же необходимо должно быть во всех телах, которые существуют в двусмысленном положении, постоянно колеблясь между удобством и неудобством и то порываясь освободиться, то опять покоряясь своему жребию (М О., II, А. 48).
54. Мнимые разногласия между эфирными (небесными) и подлунными (земными) телами почитаем мы за вымыслы: ибо достоверно, что все действия расширения, сокращения, напора… притяжения, уподобления, единения и тому подобные не только имеют место здесь у нас, но и в небесных вышинах, равно как и в недрах земного шара… Этих позывов вещества не может переиначить или изменить никакое различие сфер и местностей (Descr. Gl. Intell., с. 5). В телах обеих сфер (земной и небесной) есть много общих наклонностей, свойств и движений, так что, не нарушая единства природы, мы должны только различать, но отнюдь не расторгать их (L. с., с. 7).
55. Истинная и законная цель всех наук состоит в том, чтоб наделять жизнь человеческую новыми изобретениями и богатствами (N. O., I, A. 81). Наука и искусство украсились и возвысились бы в самом деле. Если б (умственное) созерцание и (практическую) деятельность соединить теснейшими узами, из этого вышло бы такое же соединение, какова сизигия двух главных планет, в которой Сатурн, вождь покоя и созерцания, гармонирует с Юпитером, вождем товарищества и деятельности (De Augm. Sc., I et II, с. 2).
56. Нам предоставлено испытать, действительно ли можем мы положить прочнейшие основания мощи человеческой и раздвинуть ее пределы. Власть же человека над внешними предметами заключается единственно в искусствах и в науках, потому
290
что природе можно повелевать только повинуясь ей (N. O., I, А. 116, 129). Человек сможет лишь настолько, насколько он знает (Cogit. et Visa, p. 592). Знание и могущество человеческое сходятся воедино, ибо незнание причины лишает нас власти над действием и что в созерцании является причиною, то в действовании является правилом (или средством) (N. O., I, А. 3). Мы познаем через причины, а действуем через средства (Impet. Phil., p. 684).
57. Что касается до ничтожности или даже гнусности некоторых предметов, то и их, наравне с драгоценнейшими и прекраснейшими, должно внести в область естественной истории, которая этим нимало не осквернится: солнце равно освещает дворцы и помойные ямы, однакож нисколько тем не оскверняется. Мы же воздвигаем не капитолий или пирамиду гордости человеческой, но сооружаем в уме священный храм по образу и подобию вселенной. Так и последуем своему образцу. Что достойно существования, то достойно и науки, которая есть только изображение сущего. Дурное существует точно так же, как и красивое (Nov. Org., I, А. 120).
58. Наука есть не что иное, как образ истины. Истина бытия и истина познания одно и то же; по крайней мере между ними так же мало разницы, как между прямым лучом и лучом отраженным (De Augm. Sc., I, pag. 18).
59. Неуч не знает, что такое погружаться в самого себя или входить в суждение с самим собою; он не знает, как сладостна жизнь, чувствующая, что она день ото дня становится
лучше… Да, чтоб сказать все одним словом, нет никакого сомнения, что истина и благо разнятся только как печать и отпечаток: истина печать доброты (De Augm. Sc., I, p. 34).
60. История, собственно, относится к неделимым, которые ограничены местом и временем. Хотя естественная история, повидимому, и занимается видами (species), но это лишь потому, что неделимые каждого вида по большей части имеют между собою столько сходства, что если знаешь одно, то знаешь и все прочие. Но если найдутся неделимые, которые или единственны в своем роде, как, например, солнце и луна, или значительно уклоняются от него, каковы, например, уроды, то описание и этих предметов так же законно входит в естественную историю.
291
Все это относится более к памяти (De Augm. Sc., II, с. 1 et Descr. Gl. intell., cap. 2).
61. Поэзия занимается также неделимыми, вымышленными по подобию тех, о которых действительно повествует история; но при этом поэзия весьма часто переходит меру, произвольно сочиняя и выводя на сцену такие вещи, каких в природе не бывало никогда; так же поступает и живопись. Но это уже дело фантазии (L. с.).
62. Философия, оставляя неделимые в стороне, берется не за первые впечатления, но за отвлеченные от них понятия и занимается сочетанием и разделением их по закону природы и по очевидному указанию самых вещей. Это есть обязанность и дело рассудка (rationis) (Augm. Sc., II, с. 2 et Descr. Gl. intell., c. 1).
63. Предмет философии троякий: бог, природа, человек, и троякого же рода луч, посредством которого видимы нам вещи. Природа поражает ум наш прямым лучом; бог, благодаря неровной среде (т. е. твари), лучом преломленным, а человек, обнаруженный и явный самому себе, лучом отраженным (De Augm. Sc., III, с. 1).
292
Индуктивная метода Бэкона приобретала более и более последователей. Открытия, следовавшие друг за другом с поразительной быстротою в медицине, физике, химии, вовлекали умы более и более в область естествоведения, наблюдений, изысканий. Увлеченные эмпирией, легким анализом событий и видимой ясностью выводов, последователи Бэкона хотели опыт и наведение сделать не только источником, но и венцом всякого знания; они грубый, непретворенный материал, получаемый чрез непосредственное воззрение, обобщаемый сравнением и разлагаемый рассудочными категориями, считали если не за полнейшую истину, то за единственно возможную для человеческого разумения. Воззрение это долго оставалось мнением, практикою, соглашением, более подразумеваемым, нежели высказанным; долго не было в нем стремления выразиться систематически, ни притязания явиться логикой и метафизикой; ужас от всего метафизического еще царил над умами; воспоминание о схоластическом идеализме было свежо; все внимание ученых продолжало сосредоточиваться на увеличении фактических сведений, на знакомстве с природой. Природа стала соперницею тому гордому духу, который в средние века не удостоивал ее никакого внимания; роли переменились: от ума требовали одной страдательной восприемлемости, самодеятельность разума считали мечтою. В средние века, чтоб сказать, что предмет недействителен, говорили: «Это только грубая материя»; теперь с тою же целью стали говорить: «Это только мысль». Но когда переворот совершился, реализм бэконовской
293
школы не удержался от искушения систематизировать свое воззрение, — искушение, впрочем, совершенно естественное и свойственное всякой умственной деятельности. Эмпирия захотела иметь свою метафизику. Локк явился ответом на эту потребность.
Человек должен (по Локку) начать обсуживание своего ведения с разбора орудий мышления, с разрешения вопроса, способен ли ум знать истину, насколько и какими средствами? — Поверхностно рассуждая, кажется, что требование Локка справедливо, так как вообще все рассудочные требования на первый раз поразительно ясны; но стоит несколько присмотреться к ним, чтоб увидеть несостоятельность их. Локк и его последователи не догадались, что задача их представляет логический круг. Юм, как человек несравненно более даровитый, спрашивал: чем же человек сделает разбор своего разума? — Разумом. — Да ведь он-то и подсудимый; оправданное им может быть ложным именно потому, что оно им оправдано. Юм попал в шляпку гвоздя, как говорят; Юмом восхищались его современники, как острым скептиком, но глубины его отрицанья и великого места его в развитии новой философии не постигли; первый понявший его был Кант, оцепеневший от Медузина взгляда юмовского воззрения. — Надобно (продолжает Локк) себе представить человека так, чтоб у него еще не было ни одной мысли, и посмотреть, как из взаимодействия его чувств и сознания с внешним миром образуются идеи (под словом «идеи» они разумели всякую всячину — понятие, всеобщее, мысль, образ, форму, даже впечатление); для этого возьмем ребенка, который еще не говорит, или человека в естественном состоянии и начнем наблюдать… А более последовательный Кондильяк берет статую и дает ей обоняние, потом слух… и так мало-помалу доходит до законов мышления в статуе. Это называлось у них наблюдениями, анализом, — и укоряющая тень Бэкона не погрозила им пальцем с своего кладбища! Все XVIII столетие беспрестанно прибегало к дикому человеку, к ребенку; Жан-Жак, желая описать будущего человека, ничего не нашел лучше, как представить его самым прошедшим, доисторическим. Не говоря уже об нюхающей кукле, ни ребенок, ни предполагаемый идиот, ни каннибал