Полное собрание сочинений. Том 33. Дополнения к изданию. Публичные чтения Г. Грановского. Александр Иванович Герцен
(Письмо второе1[1])
Участие к чтениям г. Грановского не токмо не ослабло, но возрастает более и более. Круг слушательниц увеличивается: есть нечто увлекательно-прекрасное в постоянном внимании дам к его чтениям; видя, как они тройным венком окружают кафедру, — становится хорошо на душе, и невольно завидуешь доценту. Г-н Грановский читает свой предмет со всею серьезностию науки, он не сыплет ненужных цветов, не жертвует подробностями и глубиною для приятной легости, он не делает свою науку дамской (как называли в стары годы жалкие и плоские переделки астрономии, физики и пр.) — мне кажется, ничем он не мог более выразить своего уважения и благодарности слушательницам, посещающим его чтения. Прошло время того оскорбительного внимания к женщинам, когда для нее, рядом с дельным изложением науки, излагали намеренно искаженным образом, считая один мужской ум способным к глубокомыслию. Наука и разум не имеют пола. Истина и талант равно принадлежат мужчине и женщине.
В прошедшем письме я сообщил вам несколько мыслей о значении лекций г. Грановского; обращаюсь теперь к самому курсу. Два первые чтения были посвящены введению, в котором доцент передал главнейшие моменты развития исторической науки. В этом чрезвычайно сжатом и быстром обзоре талант преподавателя вполне обозначился; характеристика школ,
484
мыслителей, направлений немногими словами, одной фразой, всегда резкой и удачной, — напомнила мне те барельефы великих художников, в которых несколькими чертами, двумя- тремя ударами резца фигура обозначена так, что никогда не изглаживается из памяти. Введение г. Грановского было необходимо: им он передал современное состояние науки и ее сочленение со всем предыдущим развитием, сверх того, им он показал свою точку зрения на историю; такое определение себя, относительно предмета, в наше время более необходимо, нежели когда-либо, всего же необходимее в истории. История для одних наука, для других орудие партии. События былые немы и темны; люди настоящего, входя в тайники, в которых они схоронены, берут свой фонарь и одни и те же факты освещают разно, изменяют тенями; прошедшее, чтоб получить гласность, переходит чрез гортань настоящего поколения; оно, как всякий предмет, готово раскрыть свою истину, но только желающему безусловно истины: большая часть историков не хотят быть просто органами чужой речи, а суфлерами; они заставляют прошедшее подтверждать их заготовленные теории. Такое вызывание прошедшего из могилы унизительно: это не есть истинное воззвание из мертвых, а чернокнижные нечистые
1[1] Первое письмо помещено было в <142> № «Московских ведомостей».
попытки Аполлония Тианского. Даже и в том случае, когда историки имели в виду пользу и поучение, искажая факты, их простить нельзя, — они слишком надменны и неучтивы к человечеству; нет никакой необходимости натягивать по-своему смысл исторических событий и насиловать их для моральной цели, потому что истинный смысл их бесконечно глубже и нравственнее личных нравоучений. Дело историка — понять этот смысл и раскрыть его. В наше время это вполне понято: достаточно назвать Нибура, братьев Гриммов, Огюстина Тьери, Савиньи, Ранке, Эйхгорна. Но рядом с прекрасными и добросовестными трудами этих мужей науки, с благоговением склоняющихся пред объективным значением прошедшего, всякий день появляются искаженные духом одностороннего воззрения, так сказать, раскольнические опыты ложной истории. Мне кажется, все разнообразнейшие попытки корыстного изложения истории можно соединить под одним именем иезуитского направления. Разумеется, что многие, не принадлежащие ни к ордену, ни
485
к католицизму, даже враждебные ему, — по какой-то симпатии, по какой-то сродности душ, принимают иезуитизм в истории и с тем вместе их средства и их раздражительную нетерпимость. Таков протестант Лео — талантливый историк Италии и иезуит во всеобщей истории. Неуважение к судьбам человечества, непомерная гордость, с которой они берутся поправлять прошедшее, недостаток сочувствия с настоящим, обрекающее их на праздность самолюбие, тем более жгучее, что оно ежедневно оскорблено событиями, — таков характер историков этого рода. Лео, например, убедившись, что высшая органическая форма государства есть форма средневековая, двуглавая и носящая сама в себе условия вечного расторжения, — принимает за личную обиду историю трех последних веков; ему в голову не приходит покориться царственному течению истории, в голову не приходит, что однажды прошедшее — есть вечно прошедшее, потому что проходит одно временное, долженствующее пройти; он не внимает ни глаголу веков, ни веянию духа, а шлет бессильные анафемы современности, не покоряющейся г. профессору. Отсюда ясно, что человеку, предпринимающему рассказ истории средних веков, должно было с самого начала отклонить всякое подозрение в каком бы то ни было одностороннем направлении; излагая развитие исторической науки, он очевидно показал свой наукообразный, свято уважающий объективное значение истории, взгляд. Наконец введение его было необходимо для слушателей, — оно возводило их разом на ту высоту, с которой возможно истинное понимание частного отдела истории.
В этом введении г. Грановский, упомянувши о бытописании в древнем мире, показал, что стремление схватить в мысли единство и разумность истории не могло иначе развиться, как в мире христианском, снявшем преграды исключительных народностей, постигнувшем иудеев и эллинов единою паствою. Без сознания этого единства не токмо невозможна история, как наука, но и самая идея человечества невозможна. Средние века, несмотря на то, что имели великое творение Августина «о веси господней», — долго не могли достигнуть до разумного понимания истории; мыслители того времени были обращены на другие вопросы; история тех веков была летопись, составленная
скромным отшельником легенда, которую слушали, сидя зимой пред очагом. На пороге, отделяющем средние века от реформационных, указал г. Грановский мужа, глубоко понимавшего историю: «перед ним лежали уже два оконченные мира, мир древний и мир средних веков, он имел два великих документа»2[2]. Этот муж — Махиавелли. Сказавши о нем, преподаватель в коротких словах рассказал о трудах Вико, о французской школе, о немецких рационалистах в истории; их бедные декламации вызвали очень удачное выражение г. Грановского: «Этот прозаический гимн, — сказал он, — воспеваемой плоской мысли полезности». Потом, остановившись на трагическом образе Кондорсе, который закованной рукою, ожидая плахи, писал свои утопические верования, — г. Грановский перешел к XIX веку — тут Фихте встретился ему первый. «Этот мыслитель холодно смотрел на историю, вечно обращенный к грядущему». — Вот эти несколько ударов резца, управляемого истинно художническою рукою. В самом деле Фихте, стоик нового мира, непреклонный и великий в своей логической мощи, не мог склонить гордой выи своей пред законом исторической последовательности; история для него скорее была в будущем, нежели в прошедшем. Мысль, отрешенная от мира событий, не знает категории времени. Но миновать его г. Грановский не имел права: от критической философии к современной один путь — творения Фихте. Далее г. Грановский рассказал главнейшие заслуги Шеллинга и основные положения философии истории Гегеля. Здесь заметно было, что Грановский, коротко знакомый с писаниями великих германских мыслителей, не подавлен ими. Он смотрит на Гегеля, как на исторический момент науки, — а вовсе не как на последний предел, он смотрит на него, как на такой момент, который миновать нельзя, так, как нельзя и остаться на нем навеки; он, историк, знает, как истинны слова философа, что человек никогда не может стать выше своей эпохи. Не знать Гегеля и отвергать его не мудрено; но идти далее можно после добросовестного изучения. Нельзя не согласиться с г. Грановским, что построение истории у Гегеля и его разделение односторонно и по очень простой причине: он, в противуположность Фихте, в истории
487
больше смотрел назад, нежели вперед; он видел в одном отделе истории целое; его разделение, исчерпывающее все движение идеи развитием от Адама до цветения Берлинского университета, забывает все будущее развитие от цветения Берлинского университета до совершения судеб человеческих; но это не мешает мне быть не согласным с почтенным доцентом в его замечании, что последний период, по Гегелю, представляет старчество человечества; если он это основывает на том, что Гегель римский период называет возмужалостью, то по наведению оно выйдет так, но по смыслу, придаваемому германским мыслителем германо-христианскому миру, оно вовсе не так. Делая свои возражения с скромностию, свойственною знанию дела, г. Грановский очень справедливо присовокупил, что Гегель для философии истории несравненно более сделал всем воззрением своим на науку,
2[2] Выносные знаки означают собственные слова доцента.
нежели собственно лекциями об истории, изданными после его смерти. К этому он мог бы присовокупить, что односторонняя архитектоника исторического развития не от того вышла ошибочна, что она строго вытекла из начал логики, а напротив, от того, что она дурно выведена была из них. Целость истории не может быть заключена ни в каком отделе ее, след. и в прошедшем; что за подвижная грань настоящее, и почему именно наше настоящее получает такое безусловное значение. Целость истории состоит из прошедшего и будущего вместе. Впрочем, этот недостаток не должен заслонять заслуги, и поправкой гордиться нельзя, — она сделана временем, которое все поправляет. Никто не отвергает заслуг Вико за то, что у него человечество вертится всю жизнь в беличьем колесе dei corsi et ricorsi: чтоб написать «Szienza nuova», надобно было иметь исполинский гений, а чтоб гораздо спустя отчасти поправить недостаток воззрения Вико, достаточно было французского историка Мишле, который из беличьего колеса сделал спираль, развертывающуюся в бесконечность. Хорошо сделал г. Грановский, что не забыл упомянуть брошюру Чешковского «Prolegomena zur Historiosophie»; ему принадлежит честь первого опыта наукообразно выйти из гегелевского построения истории, и он первый заметил односторонность, о которой мы говорили. Главная мысль его состоит в том, что он, оставляя целью германского мира ведение истины, не принимает эту
488
цель за всеобщую цель истории, предоставляя грядущему благое и исполненное любви одействоворение истины. Теперь это не ново, но пять лет тому назад славянин Чешковский первый произнес это в философском мире Германии. В заключение г. Грановский с негодованием защитил науку от некоторых нареканий и показал всю суетность односторонних исторических школ (Бональд, Местр) и их упрямое неуважение к прошедшему, которое они гнут под <...>3[3] личных мнений. — Вторая лекция была читана увлекательно; г. Грановский несколько раз одушевлялся и речь его отзывалась глубоко в душе. Вы можете смеяться, как вам угодно, но глаза мои были влажны. Эта мощь предоставляется одному истинному таланту и истинному одушевлению. Я не стыжусь слез, которые не один раз навертывались у меня на глазах, когда Талиони бывала на сцене и увлекала меня своей грацией, музыкальной изящностью своих поз и чистотою своих движений.
В третьем чтении г. Грановский явился на своем собственном поле и истинно удовлетворил всем требованиям, которые я делал, — конечно, это не много значит,