Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 33. Дополнения к изданию. Публичные чтения Г. Грановского

ich habe mich erst nach reifer Überlegung dazu entschlossen. Das absolute Schweigen ^ zur Hälfte. <Не без страха и волнения приступаю я к этой части моего обозрения. С этим временем связана вся моя юность, с ним она погребена. То, о чем я буду теперь говорить, — мои личные воспоминания. Самые священные и самые скорбные минуты, пережитые мною в юности, нераздельно слиты с событиями этой эпохи. Я невольно буду переходить от истории к описанию собственной жизни. Мне придется пройти с читателем мимо дорогих могил; пусть он будет снисходителен, если в горькую минуту чувство возьмет у меня верх над разумом; пусть простит, если я остановлюсь на некоторых частностях, может быть, более интересных для меня, чем для него. Кстати надо мне попросить читателя иметь в виду еще следующее. Понятно, что ^ в Сибири; моя же статья не предназначена в помощь третьему отделению канцелярии его императорского величества. Я долго колебался, прежде чем решился открыто вынести на свет то, о чем говорю здесь, и решился на это лишь по зрелом размышлении. Абсолютное молчание ^ наполовину.>

u(i4) После: laisser percer des regrets <выказать свою скорбь> // Nur die russischen Frauen hatten den Heroismus, Mütter, Schwester, Frauen zu bleiben, und als man sich von diesem widerwärtigen Schauspiel des Servilismus abwandte <Только русские женщины имели героизм оставаться матерями, сестрами, женами и, когда, отворачиваясь от гнусного зрелища этого холопства> Ср. VIII, 59.

25-26(29) После: de tous les hommes pensants <всех мыслящих людей> // und wie in einer solcher Lage nicht zweifeln? Eine finstere kalte Nacht schloss sie ein, deren Morgenrot man nicht einmal vorhersah <и как не прийти в отчаяние в таком положении? Беспросветная ледяная ночь охватила все кругом и конца ей не было видно>

Стр. 85(215)

22(24) После: ses sympathies étaient libérales <его симпатии были либеральными> // und er besass auf eine wunderbare Weise die Kunst, sich der ganzen Welt mit Ausnahme des Censoren verständlich zu machen. Er war ein geborener Journalist, und zwar ein Journalist der Opposition <и он в поразительной степени обладал искусством быть понятным всем на свете, кроме цензора. Это был прирожденный журналист — и журналист оппозиции>

749

Стр. 86(216)

3(3) После: plus bourgeois <более буржуазной> // Der Aristokratismus ist, wie wir gesehen haben, der russischen Literatur sehr nützlisch gewesen. Die Schriftsteller gewöhnten sich im allgemeinen an eine ungezwungene Schreibart und zu gleicher Zeit an die Zurückhaltung der guten Gesellschaft. Nichts Gemeines, nichts Verletzendes, nichts Plumpes mischte sich je in die Schriftsprache, und doch verstand man sehr gut alles zu sagen, die frivolsten, boshaftesten, misslichsten Dinge auszudrücken. Karamsin, Jukoffsky und später Puschkin haben zur Bildung dieses eleganten, ausgezeichneten Styls, der der ganzen Welt zugänglich ist, viel beigetragen. Mit einem Wort, die gute Wirkung war hervorgebracht und von dem Einfluss selbst konnte man sich emancipieren. Polevoy schrieb, indem er den aristokratischen Hochmut und die Pruderie der russischen Literatur herabsetzte und verhöhnte, das beste, das feinste Russisch mit der ganzen Leichtigkeit und Urbanität eines Weltmanns <Аристократизм, как мы видели, был полезен русской литературе. Писатели привыкли писать вообще непринужденно, сохраняя в то же время сдержанность, свойственную хорошему обществу. К литературному языку не примешивали ничего низкого, уродливого, пошлого, и тем не менее прекрасно выражали всё, что хотели сказать, в том числе и самые фривольные, злые и неприятные вещи. Карамзин, Жуковский, а позднее Пушкин много способствовали выработке этого изящного, совершенного, всем доступного стиля. Короче говоря, аристократизм дал литературе много хорошего, но пришла пора освободиться от его влияния. Полевой, нападавший на аристократическое высокомерие и жеманство русской литературы, писал прекрасным русским языком с легкостью и непринужденностью светского человека>

Стр. 87(217)

Сноска. Вместо: plus adroit <более ловок> // wer der Mächtigste, wer der Geschiktigste ist <кто окажется сильнее и хитрее>

Стр. 88(218)

33(38) После: plus de cinq ans <более пяти лет> // obwohl kein Beweis gegen uns vorlag. Wir müssen der Regierung noch für die Ehre danken, dass wir die Ersten in Russland von ihr wegen Socialismus verfolgten waren. Wir sind stolz darauf вина никак не была доказана. Нам остается поблагодарить правительство за честь первыми в России подвергнуться преследованию за социализм. Мы гордимся этим>

Стр. 89(220)

34(7) После: entreprise commerciale <предприятие> // Er kannte sein Publikum und der Erfolg war ungeheuer <Он знал своих читателей и добился неслыханного успеха>

Стр. 90(220)

13-14(26-27) Вместо: avec le gouvernement. On ne pardonne pas en Russie à un renégat <с правительством. В России ренегату не прощают> // mit der Regierung, d. h. mit der Polizei schloss. Einem Abtrünnigen verzeiht man in Russland nicht, das ist ein bemerkenswerter Zug, der unter anderm noch die Jugend des geistigen und politischen Leben gekundet.

Senkovsky ist gelesen worden, viel gelesen worden, und das ist seine Rechtfertigung. Für einen Renegaten konnte man ihn nicht nehmen, weil er in der russischen Literatur mit demselben Charakter, oder richtiger mit demselben Charactermangel auftrat, mit welchem er seine Laufbahn verlassen hatte. Er war auch nicht gouvernemental <с правительством, т. е. с полицией. В России ренегату не прощают; это замечательная черта, которую — в числе прочего — усваивает молодежь, вступая в умственную и политическую жизнь. Сенковского читали и читали много — в этом его оправдание. Его нельзя считать ренегатом, поскольку в русской литературе он проявлял тот же характер или, вернее, ту же бесхарактерность, что и в своей личной жизни. Но он не был на службе у правительства>

Стр. 90(221)

34(11) После: s’effaça bientôt complètement <совсем стушевался> // Lermontoff, Gogol, alle diese waren nicht nach Senkowsky’s Geschmack; aber seine ganze neckende Ironie reichte nicht einmal hin, um einen ernsten Kampf mit Belinsky zu beginnen, als dieser letzte sich des Journalismus bemächtigte, und diesem Löwen der Polemik den Handschuh zuwarf. «Die Bibliotek» wurde seit 1841 fade, blass, bescheiden, ja so bescheiden, dass ich nicht einmal weiss, ob sie noch erscheint.

Senkowsky umgab sich mit einem Kreis junger Literatoren, welche er dadurch zu Grunde richtete, dass er ihren Geschmack verdarb und sie für sein Journal ausbeutete und abnutzte. Sie war eine Effektliteratur, voll Convulsionen — glänzend auf den ersten Anblick, verfälscht auf den zweiten, ein Hohlspiegel von Eis für das Feuer der Leidenschaften, diese Literatur erinnert uns an die Nachahmer von Victor Hugo und noch mehr an Franconi, ohne das Talent, ohne die Humanität des französischen Dichters, ohne die Gelenkigkeit des grossen Bereiters von Cirkus. Es war eine monströse, erlogene Dichtung, eine Dichtung von Petersburg oder besser von Wassilievsky Ostrov. In diesen hysterischen Bildern und Verrenkungen <Лермонтов, Гоголь, все они были ему не по вкусу, но его всеотрицающей иронии не под силу было вступить в серьезный бой с Белинским, когда тот завладел журналистикой и бросил перчатку «льву полемики». С 1841 г. «Библиотека» становилась все хилее, бледнее, смиреннее да смиреннее, так что я даже и не знал, выходит ли она еще на свет. Сенковский окружил себя молодыми литераторами, которых он губил, развращая их вкус и всячески эксплуатируя их в своем журнале. Это была литература эффекта, судорожно-конвульсивная, на первый взгляд блестящая, на второй фальшивая, напоминавшая подражателей Виктора Гюго, а еще более Франкони, но без таланта и гуманности французского писателя и без ловкости циркового наездника. Это была уродливая, ложная поэзия, поэзия петербургская или скорее василеостровская. В этих истерических чудовищных картинах>

Стр. 93(223)

2(21) После: ces dix années <десяти лет> // Selbst die Empörung, deren Schrei zuweilen durchdrang, hatte eine andere Wendung, andere Masse, eine andere Tiefe, als zuvor. Werfen wir einen Blick auf die hervorstechendsten Ereignisse, welche der Veroffentlichung des Briefes von Tschaadaeff folgten <Само недовольство, звуки которого иногда доходили до нас, имело иной характер, иной размах, иную глубину, чем прежде. Окинем же взглядом важнейшие события, последовавшие за опубликованием письма Чаадаева>

Стр. 93(224)

32(15) После: de deux cotés opposés <с двух противоположных сторон> // Es gab noch andere, noch viele, die grösstenteils Nachahmer von Puschkin waren; es würde jedoch schwer sein, die geistige Bewegung nach ihren Schöpfungen zu beurteilen. Für Lermontoff und Kolzoff hingegen gilt gerade das Entgegengesetzte. Sie sind grosse Repräsentanten zweier Welten, die sich in Russland so schlecht zusammenschweissen <Были и другие, многие, в основном последователи Пушкина, но по их произведениям трудно было бы судить о развитии умов. О Лермонтове и Кольцове надо сказать прямо противоположное. Это крупнейшие представители двух миров, которые так плохо сходятся в России>

Стр. 95(225)

1б(зз) после: се divorce <об этом разрыве> // Liberale wie Reaktionäre zogen die Brauen bei der Lectüre von Lermontoff’s Poesien. Und wie konnte

751

man in der Tat den kühnen Dichter dulden, der die Frechheit hatte, Frankreich zu sagen: «Und ich möchte der grossen Nation sagen, welch eitles, nichtliges Volk bist du»; wie äussererseits sich nicht empören, als er sagt, dass er sein Vaterland liebe, aber mit einer sonderbaren Liebe, dass er weder seinen Ruhm, noch seine Vergangenheit, noch seine Kraft liebt, aber den Tanz der betrunkenen Bauern bei der Kneipe. Konnte man endlich einen Menschen dulden, der die folgenden Verse an unsere Generation richtete: Betrachtung (Duma).

In einem solchen Menschen sah man nur einen blasirten Gecken, einen durch den Luxus abgenutzten Müssiggänger. Was kümmerte es die Leute, wie ein Mensch gekämpft, wie viel er gelitten hatte, eh er begreifen lernte, eh’ er seine Gedanken auszusprechen wagte, welche jetzt von Tag zu Tag einfacher werden, aber nicht so einfach vor 10 Jahren waren. — Man hat im Deutschen eine treue Übersetzung von «Mziri» (der Tscherkessenknabe)35[35]. Lesen Sie sie, um diese glühende Seele zu erkennen, die in ihren Ketten ringt, die zum fleischessenden Tiere, zur Schlange werden möchte, um nur frei, nur fern von den Menschen zu sein. Lesen Sie seinen Roman «Der Held unserer Tage», der französisch in den Blättern Démocratie pacifique erschienen und einer der poetischsten Romane ist, welchen die russische Literatur besitzt. Studieren Sie aus ihm diesen Menschen; denn alles dies ist nichts anderes als seine Beichte, sein Geständniss, und welches Geständniss! welch nagende Qualen! Sein Held ist er selbst. Nun, und was tat er mit ihm? Er lässt ihn in Persien verschwinden, wie Onegin im Morast des russischen Lebens untergeht. — Ihr Schicksal ist eben so entsetzlich wie das Schicksal Puschkin’s und Lermontoff’s <И либералы,

Скачать:TXTPDF

ich habe mich erst nach reifer Überlegung dazu entschlossen. Das absolute Schweigen ^ zur Hälfte. u(i4) После: laisser percer des regrets // Nur die russischen Frauen hatten den Heroismus, Mütter,