Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 4. Художественные произведения 1841 — 1846 годов

в классе, сказал ему, нарочно при свидетелях:

— А ведь, кажется, Иван Афанасьич, день тезоименитства вашего, если не ошибаюсь, приближается. Конечно, мы отпразднуем его и ныне по принятому уже вами обыкновению?

— Увидим, почтеннейший, увидим, — отвечал Иван Афанасьевич с усмешкою и на этот раз решился почему-то великолепнее обыкновенного отпраздновать свои именины.

Хозяйство Ивана Афанасьевича не было монтировано. Он жил лет пятнадцать безвыездно в ЫЫ, но можно было думать, что он только вчера приехал в город и не успел ничего завести. Это было не столько от скупости, сколько от совершенного неведения вещей, потребных для человека, живущего в гражданском обществе. Приготовляясь дать бал, он осмотрел свое хозяйство; оказалось, что у него было шесть чайных чашек, из них две превратились в стаканчики, потеряв единственные ручки свои; при них всех состояли три блюдечка; был у него самовар, несколько тарелок, колеблющихся на столе, потому что кухарка накупила их из браку, два стаканчика на ножках, которые Медузин скромно называл «своими водочными рюмками», три чубука, заткнутых какой-то грязью, вероятно, чтоб не было сквозного ветра внутри их. Вот и все. А он назвал всех школьных учителей; долго думал он, как быть, и наконец позвал кухарку свою Пелагею (заметьте, что он ее никогда не называл Палагеей, а, как следует, Пелагеей; равно слова «четверток» и «пяток» он не заменял изнеженными «четверг» и «пятница»).

Пелагея была супруга одного храброго воина, ушедшего через неделю после свадьбы в милицию и с тех пор не сыскавшего времени ни воротиться, ни написать весть о смерти своей, чем самым он оставил Пелагею в весьма неприятном положении вдовы, состоящей в подозрении, что ее муж жив. Я имею тысячу причин думать, что толстая, высокая, повязанная платком и украшенная бородавками и очень темными бровями

193

Пелагея имела в заведовании своем не только кухню, но и сердце Медузина, но я вам их не скажу, потому что тайны частной жизни для меня священны. Она явилась. Он объяснил ей свое затруднительное положение.

— Эк ведь лукавый-то вас, — отвечала Пелагея, — а туда же ученые! Как, прости господи, мальчишка точно неразумный, эдакую ораву назвать, а другой раз десяти копеек на портомойное не выпросишь! Что теперь станем делать? Перед людьми-то страм: точно погорелое место.

— Пелагея! — возразил громким голосом Медузин. — Не употребляй во зло терпение мое; именины править с друзьями хочу, хочу и сделаю; возражений бабьих не терплю.

Влияние Цицерона было бы заметно каждому, но Пелагея, взволнованная вестью о празднике, не думала о Цицероне.

Конечно, мы и замолчим; дело ваше, хоть в окно бросайте деньги, коли блесир49[49] доставляет. Дайте пятьдесят рублей, всего искуплю, кроме напитков.

Пелагея очень хорошо знала, что Медузину не понравится ее ответ, а потому, сказавши это, она с глубоким чувством собственного достоинства подперла одну руку другой, а первой рукой щеку и спокойно ожидала действия своих слов.

Пятьдесят рублей на эту дрянь! Да ты — того, хватила, что ли, через край? Пятьдесят рублей без напитков! Вздор какой! Баба глупая! Никакого совета не умеет дать! Так ступай же к отцу Иоанникию пригласить его ко мне двадцать четвертого числа и попроси у него посуды на вечер.

— Куда хорошо по дворам шляться за посудою!

— Пелагея! Знакомый тебе это человек? — спросил Медузин, указывая на сучковатую трость в

углу.

Пелагея, увидевшись с знакомым, пошла в кухню надеть капот, шелковый платок и потом с ворчанием отправилась к отцу Иоанникию; а Медузин сел за письменный стол и просидел с час в глубокой задумчивости; потом вдруг «обошелся посредством» руки, схватил бумагу и написал, — вы думаете,

194

комментарий к «Энеиде» или к Евтропиевой краткой истории, — и ошибаетесь. Вот он что написал:

1. Российская грамматика и логика много употребл.

2. История и география употребляет довольно.

3. Чистая математика плох.

4. Французский язык виноградн. много.

5. Немецкий язык пива очень много.

6. Рисование и чистописание одну настойку.

7. Греческий язык50[50] все употребляет.

После этих антропологических отметок Иван Афанасьевич написал соответственную им программу:

Ведро сантуринского

16 руб.

У ведра настойки

8 »

У ведра пива

4 »

2 бутылки меду

50 коп.

Судацкого 10 бутылок

10 »

3 бутылки ямайского

4 »

Сладкой водки штоф

50 коп.

Итого:

45 руб.

Медузин был доволен сметой: не то чтоб очень дорого, а выпить довольно; сверх того, он

ассигновал значительные деньги на покупку визиги для пирогов, ветчины, паюсной икры, лимонов, селедок, курительного табаку и мятных пряников, — последнее уже не по

необходимости, а из роскоши.

Гости собрались в седьмом часу. В девять с Кафернаумского шел уже проливной дождь; в десять учитель географии, разговаривая с учителем французского языка о кончине его супруги, помер со смеху и не мог никак понять, что собственно смешного было в кончине этой почтенной женщины, — но всего замечательнее то, что и француз, неутешный вдовец, глядя на него, расхохотался, несмотря на то, что он употреблял одно виноградное. Медузин показывал сам пример гостям: он пил беспрестанно и все, что ни подавала Пелагея, — пунш и пиво, водку

и сантуринское, даже успел хватить стакан меду, которого было только две бутылки;

ободренные таким примером гости не отставали от хозяина; один Круциферский, приглашенный хозяином для почета, потому что он принадлежал к высшему

195

ученому сословию в городе, — один Круциферский не брал участия в общем шуме и гаме: он сидел в углу и курил трубку. Зоркий взгляд хозяина добрался, наконец, до него.

— Дмитрий Яковлевич, вы-то что же пуншику-то с лимончиком?.. Ну, что, право, сидите

голову повеся, сами не пьете, другим мешаете.

— Вы знаете, Иван Афанасьевич, что я никогда не пью.

— И знать, любезнейший мой, не хочу такого вздору, пьешь не пьешь, а с друзьями выпить надобно; дружеская беседа, да… Пелагея, подай стакан пуншу да гораздо покрепче.

Последнее замечание, вероятно, хозяин основал на том, что Круциферский и послабже не хотел.

Принесла Пелагея стакан кизлярки, в которой лежал, должно быть, мертво пьяный кусок лимону и в которой бесследно пропали несколько чайных ложек кипятку. Круциферский взял стакан, чтоб отделаться от хозяина, в надежде, что найдет случай три четверти выплеснуть за растворенное окно. Это было не так легко, потому что Медузин, посадивши кого-то за себя поиграть в бостон, подсел к Круциферскому.

— Вот, Дмитрий Яковлевич, я тебе искренне скажу, ты меня обязал, истинно дружески обязал, а то как в твои лета, сидишь дома назаперти; конечно, у тебя есть там хозяюшка молодая, ну, да ведь надобно же и в свет-то иной заглянуть. Ну, дай же, Дмитрий Яковлевич, я тебя за это поцелую, — и, не дожидаясь разрешения и несмотря на то, что от него пахло точно из растворенной двери питейного дома, вылитографировал довольно отчетливо толстые губы свои на щеке Круциферского. А вслед за тем, не говоря худого слова, обнял Дмитрия Яковлевича и Кафернаумский, с которого пот лился ручьями. Желая просушить лицо, без явной обиды собрату по просвещению юношества, Круциферский отошел в угол и вынул платок. Спиною к нему стоял неутешный вдовец и учитель французского языка с Густавом Ивановичем, учителем немецкого языка, который в сию минуту был налит пивом до конца ногтей и курил трубку с перышком. Ни тот, ни другой не заметили Круциферского и продолжали вполголоса разговор. Само собою разумеется, что Круциферскому вовсе не хотелось подслушать, что они говорят, но фамилия Бельтова,

196

произнесенная довольно громко, рядом с его собственной, заставила его вздрогнуть и инстинктивно прислушаться.

— Это старый штук, — говорил француз, посгладивши как-то все русские буквы, — и если Адан не носил рок, то это оттого, что он бил одна мушина в Эден.

— Та, — отвечал Густав Иванович, — та! Этот Пельгтоф, это точна Тон-Шуан, — и через минуту громко расхохотался; минуту эту, по немецкому обычаю, он провел в глубокомысленном обсуживании, что сказал французский учитель об Адаме; добравшись, наконец, до смысла, Густав Иванович громко расхохотался и, вынимая из чубука перышко, совершенно разгрызенное его германскими зубами, присовокупил с большим довольством: «Ich habe die Pointe, sehr gut!»51[51]

Но наибольшее действие этот рассказ сделал не на Густава Ивановича, а на человека, который почти не слыхал его, т. е. на Круциферского. Что это значит — эти две фамилии, рядом поставленные? Да как же это, неужели страшная тайна, которую он едва подозревал, в которой он себе не смел признаться, сделалась площадною сплетней? Да точно ли они

говорили это? Конечно, говорили, — и вот они стоят еще на том же месте, и Густав Иванович продолжает хохотать… Круциферскому показалось, что у него в груди что-то оборвалось и что грудь наполняется горячей кровью, и все она подступает выше и выше и скоро хлынет ртом… Голова у него кружилась, перед глазами прыгали огоньки, он боялся встретиться с кем-нибудь взглядом, он боялся упасть на пол — и прислонился к стене… Вдруг чья-то тяжелая рука схватила его за рукав; он весь содрогнулся; что еще будет? — думал он.

— Нет, любезный Дмитрий Яковлевич, честные люди так не поступают, — говорил Иван Афанасьевич, держа одной рукой Круциферского за рукав, а другою стакан пуншу, — нет, дружище, припрятался к сторонке да и думаешь, что прав. У меня такой закон: бери не бери, твоя воля, а взял, так пей.

Круциферский, долго всматриваясь и вслушиваясь, — вроде того, как Густав Иванович изучал замечание французского

197

учителя, — наконец, смутно понял, в чем дело, взял стакан, выпил его разом и расхохотался.

— Вот люблю, можно чести приписать! Каков? А говорит — не пью, экой хитрец! Ну, Дмитрий Яковлевич, Митя, выпей еще стаканчик… Пелагея, — присовокупил Медузин, вытаскивая из стакана Круциферского собственным (обходительным) пальцем своим кусок лимона, — еще пуншу да покрепче… Выпьешь?

— Давайте.

Браво, браво!..

И Медузин только потому не поцеловал Круциферского, что рот его был занят лимоном, который он съел с кожей и с косточками, прибавляя в виде объяснительной комментарии: «Кисленькое-то славно, когда фундамент выведен».

Пунш принесли, Круциферский выпил его, как стакан воды. Никто не заметил, что он был бледен, как воск, и что посинелые губы у него дрожали, может, потому, что гостям казалось, что весь земной шар дрожит.

Между тем, как дело шло на пульку, неутомимая Пелагея принесла на маленький столик поднос с графином и стаканчиками на ножках, потом тарелку с селедками, пересыпанными луком. Селедки хотя и были нарублены поперек, но, впрочем, не лишены ни позвоночного столба, ни ребер, что им придавало особенную, очень приятную остроту. Игра кончилась мелким проигрышем и крупным ругательством между людьми, жившими вместе целый бостон. Медузин был в выигрыше, а следовательно, в самом лучшем расположении духа.

— Полноте, полноте! — кричал он. — Пойдемте-ка лучше да с божьим благословением хватимте кантафресного.

Иван Афанасьевич постоянно называл настойку кантафресным, почему — не знаю, но полагаю, по достаточным и верным латинским источникам.

Гости отправились

Скачать:TXTPDF

в классе, сказал ему, нарочно при свидетелях: - А ведь, кажется, Иван Афанасьич, день тезоименитства вашего, если не ошибаюсь, приближается. Конечно, мы отпразднуем его и ныне по принятому уже вами