писала мужу письма в несколько листов. Все ведь это к нему писалось; ему, бывало, надобно к M-lle Luzy, вдруг несут книгу in folio… Что такое? — Утренняя записочка от герцогини… е, f, g… р, q, r, s, t… у… z… После того, как история Жирардена была напечатана в «Современнике»… Вы думаете, здесь не читают «Современника»? Извините, чрезвычайно, невероятно! В café только и слышишь: «„Le Sovremennik», s’il vous plait…» — «Impossible, — отвечает garçon, — on se l’arrache „Le Sovremennik»»235[235] и подает апельсинный гранит как слабую и холодную замену «Современника».
231
А право, жаль, что время прошло говорить о жирарденовской истории: такая милая и забавная история! Жирарден баловень, горячая голова, Алкивиад буржуази; он далеко оставил за собой тяжелого и плюгавого Гранье де-Кассаньяка, который нашел утешительную пристань от треволнений жизни в объятиях дружбы, нежной и постоянной, с Гизо. Жирарден, не боясь мефитического воздуха, взболтал после семилетнего застоя болото бюрократической грязи, и оно стало бродить с тех пор. Он в этой борьбе явился во всем блеске, он в ней дома, как эти белые венчики нимфеи в болотах, которые так изящно плавают по поверхности воды и у которых корень глубоко в илу и глине. Оттого-то обличаемые им и перепугались: один осунулся и сделался цвету потертых мундиров, у другого щека стала дрожать независимо от его воли; я до сих пор не видал ни у одного человека такой самобытности щек. Чем ближе стоял Жирарден к коммерческим домам, где продавались привилегии, проекты, Лежьон д’онеры и места, тем с большим душевным волнением слушали обвиняемые негоцианты. У них была одна надежда, что он пощадит себя, многого не скажет; но Жирарден ничего не пожалел. Бывали случаи, что черемис Вятской губернии до того рассердится на своего врага, что, не зная, чем донять его, придет ночью да и повесится у него на дворе, умирая таким образом с сладкой надеждой, что месть обеспечена, что следствие будет. Такую вендетту обыкновенно приписывают дикости; но с некоторыми изменениями в формах она встречается не в совершенно диких обществах и даже совершенно не в диких. Один самоотверженный газетчик, чтоб окончательно уличить одного из известных писателей наших, воспользовался неосторожной исповедью его, чтоб довести до сведения читателей, что между им и автором величайшая симпатия; газетчик очень хорошо знал, что после этого автор потеряет всякое уважение порядочных людей. Таков в своем роде Жирарден: он не пощадил своей чести, лишь бы посыпать на старости лет главы семилетних министров всевозможными обвинениями. К фоблазовскому окончанию поприща Мартень дю-Нора только и недоставало каталога подкупов, продаж, взяток, сделок, проделок etc., оглашенных «Прессой» из ее семейных бумаг!
Камера депутатов оправдала министров.
Камера пэров оправдала Жирардена.
Общественное мнение было удивлено. Журналы требовали следствий, суда. — Поэт Эбер им лукаво улыбался, грозил пальцем и уверял, закрывши глаза, что ничего не видит.
Тогда посыпался град доносов, документов, доказательств… Я вам рассказывал как-то, что один поврежденный доктор принимал журналы за бюллетени сумасшедших домов: это
232
был человек отсталый; теперь журналы, по крайней мере здесь, — бюллетени смирительных домов и галерных выходок…
О журналы, журналы!
Как спокойно и весело жить где-нибудь — в Неаполе, например, — куда не проникает всякое утро серая стая журналов всех величин, всех цветов, с отравляющим запахом голландской сажи и гнилой бумаги, с грозным premier-Paris в начале и с крупными объявлениями в конце, — стая влажная, мокрая, как будто кровь событий, высосанная ею, не обсохла еще на губах, саранча, поедающая происшествия прежде, нежели они успеют созреть, — ветошники и мародеры, идущие шаг за шагом по следам большой армии исторического движения. Там журналы ясны и прозрачны, как вечноголубое небо Италии; они на своих чуть не розовых листиках приносят новости успокоительные, улыбающиеся — весть о прекрасном урожае, об удивительном празднике в такой-то вилле, у прелестной дукеццы, на которой месяц светил сверху, а волны Средиземного моря плескали сбоку… Хорошо, кого судьба избавила от страшных, ежедневных доносов и обличительных актов безумия, низости и разврата; не лучше ли в милом неведении сердца верить в аркадские нравы на земле, в кроткое счастие лаццарони, в праздничную, официальную нравственность и в людское бескорыстие? Не лучше ли, когда много прекрасного в божием мире, не знать, что в нем есть бешеные собаки, крапива, холера, тифус, поддельное шампанское, горькое масло, — и наслаждаться запахом розы и пением соловья?
Да какая же обязанность читать журналы? Вот подите, никакой обязанности нет, да и выбору нет; страсть к новостям — это парижское сирокко, какая-то болезнь вроде запою. Проснешься утром, так и тянет, ну хоть маленькую газетку, ну «Шаривари», пока кофей подают; дотронулся до одной — и пошло, и пошло, и перечитаешь десяток, а сам очень хорошо знаешь, что такой мрак падет на душу, такая тоска, что с горя бросишься в вагон да и уедешь на целый день куда-нибудь в Медонский лес… Хороши журналы, да каков же однако и быт, вести о котором всякий день исполняют горечью и негодованием душу порядочного человека?
Знаете ли, что мне пришло в голову вас спросить? Вы так и ждете, что я, увлеченный Жирарденом и Варнери, спрошу вас: «Что ваши часы — краденые или купленные?», — совсем напротив, я хочу вас спросить, случалось ли вам после долгой разлуки встретить женщину, которую вы любили издали, которая для вас была недосягаема, о которой светлое воспоминание согревало вашу грудь? Вы ее увидели наконец. Она замужем, и муж ее —
пошлый, тупой, мелкий, ничтожный негодяй. Как уважать жену пошлого человека! Она лишилась
233
пьедестала, и вместо трепетной и робкой речи уважения на ваших губах колкий намек, и вместо восторженного идолопоклонства вам хочется за нею поволочиться. С кем этого не случалось? Но случалось ли вам потом рассмотреть в той женщине другие, новые черты, скрываемые, затаенные, но выступающие наружу, как обличительный румянец? Случалось ли подслушать иные речи, свидетельствующие, что в душе ее ничего не утрачено, что, напротив, она окрепла в невзгоде, в перенесенном опыте, что она возмужала в сердечных утратах? Если случалось, будьте осторожны: не давайте воли поспешному суду и оскорбительной насмешке, говоря не о женщине, а о целом народе, чтоб не краснеть потом от стыда и раскаянья!
Ничего нет легче в мире, как указать больное место Франции, Англии, преимущественно Франции. Сам Париж своими журналами и укажет и покажет все зло и всю меру его с ожесточением духа партий, с ловкостью их острой и едкой полемики, со всеми средствами гласности. Стало быть, достаточно знать грамоту, чтоб без особого труда и умственного напряжения в одно утро, проведенное в café, узнать черную и грязную сторону Франции: отрицать ее была бы величайшая недобросовестность или полнейшее тупоумие. Но — прав ли будет тот, кто удушливый и вонючий воздух тесных переулков примет за атмосферу целой нации? Испорченный воздух вовсе не есть ее обычная среда; она доказывает это своим повсеместным негодованием, а негодовать попусту она не привыкла. Журналисты втянуты в омут дел, — представители борьбы, органы и орудия партий делают свое дело. Но много ли путного сделает посторонний свидетель, который остановится на перечислении этой массы зла, безнравственности и обманов, на бесплодном подтверждении, что все это есть, на возгласах, на проклятиях? Надобно дать себе несколько труда вглядеться в историческое происхождение, в логику событий, в смысл того, что есть. Только в связи с прошедшим, и притом с прошедшим, освещенным всем светом современной, возмужалой мысли, можно уяснить настоящее положение Франции; тогда вы увидите много запутанного, много трудного, много отрицательного, но с тем вместе увидите, что безнадежного, отчаянного ничего нет и что Франция еще изворотится без радикальных средств землетрясения, небесного огня, потопа, мора, которыми так богата искаженная Франция вновь изобретенного Востока, говорящего с дикой радостью о всем дурном на Западе, воображая, что ненависть к соседу — истинная любовь к своей семье, что чужое несчастие — лучшее утешение в своем горе. Я не берусь писать в этих письмах целых диссертаций, но скажу несколько намеков, несколько беглых мыслей в подтверждение моих слов.
Настоящим положением Франции — все недовольны, кроме записной буржуази и ажиатёров «во всех родах различных»; чем недовольны — знают многие, чем поправить и как поправить — почти никто; всего менее — существующие социалисты и коммунисты, люди какого-то дальнего идеала, едва виднеющегося в будущем. Почти в том же положении и существующая оппозиция, парламентская и журнальная: она основана или на небольших, паллиативных средствах, которые могут принести слабые улучшения, или на воспоминании былого, на стремлении снова призвать к жизни идеал, удаляющийся в прошедшее. Они не знают истинного смысла недуга, они не знают действительных лекарств и оттого становятся в постоянном меньшинстве; у них истинно только живое чувство негодования, и в этом они правы, ибо болезнь все болезнь, хотя бы она была к росту; чувствовать присутствие зла необходимо для того, чтоб отделаться от него тому равнодушному, косному квиетисту, которого не мучит настоящее зло из-за будущего блага. Обратимся теперь к обвинениям.
Обвинение, всего чаще повторяемое и совершенно верное, состоит в том, что с некоторого времени грубые материальные интересы овладели всеми сословиями и подавили собою все другие интересы, что великие идеи, слова, потрясавшие так недавно душу людей и масс, заставлявшие покидать дом, семью, исчезли и повторяются теперь, как призвание Олимпа и муз у поэтов, как слово «верховное существо» у деистов — по привычке, из учтивости. Вместо их рычаг, приводящий все в движение, — деньги, материальные удобства; там, где были прения о государственных интересах, исключительно занялись одними вопросами политической экономии.
Тот, кто не видит, что вопрос о материальном благосостоянии составляет великую половину всех вопросов современности, тот вовсе не знает, что делается на свете.
Да, это важнейший общественный вопрос нашего века. И беда не в этом, а большею частию в образе разрешения. Как же, наконец, не поставить на первый план тот вопрос, от разрешения которого зависит не только насущный хлеб большинства, но и их цивилизация? Нет образования при голоде; чернь будет чернью до тех пор, пока не выработает себе досуга, необходимого для развития. Страны, которые уже перешли мифические, патриархальные и героические эпохи, которые довольно сложились, довольно приобрели, которые пережили юношеский период абстрактных увлечений, изучили азбуку гражданственности, естественно обратились к тому вопросу, от которого зависит вся будущность народов; но он труден, его не решишь громким словом, пестрым знаменем, энергическим кликом; это самый внутренний и существенный вопрос
235
общественного устройства. Вы его встречаете в