придумал средство, совершенно обратное доктринерским, — не скрыть половину свирепостей и грозных мер — а удвоить, накричать об них так, чтоб поразить воображение погребальной торжественностию казни — — — он сам с молотком в руке, во главе всей черни, отправился разрушать богатейшие здания — — — он сам давал первый удар молотом домам, назначенным на сломку; по большей части этот первый удар был и последним. Начался суд, т. е. казни, — захвативши главных зачинщиков, остававшихся в городе, Кутон дал знать под рукою замешанным
в дело жителям, чтобы они удалились; несколько тысяч человек были спасены таким образом. Кутон ошибся в расчете. Главный враг восставших лионцев не был ни Конвент, ни его солдаты, а лионская чернь, которую они морили с голоду, унижали, теснили в продолжение целых поколений; эта чернь, которой безумный и фанатический представитель был казнен самым страшным образом врагами черни, имела, сверх выстраданной ненависти и злобы, ту неумолимую свирепость, которую развивают нужда, невежество и долго переносимая несправедливость, у нее были свои частные счеты, им хотелось мести — непреклонной, кровавой, личной; они верили в нее, ждали ее, наслаждались ею вперед — и обманулись, с бешеной злобой обратились клубисты к Кутону — трагическая обстановка не скрыла в их глазах мысль конвентского посланника. Делать было нечего — надо было усугубить казни. Кутон не мог вынести и просил Комитет общественного спасения отозвать его, чернь требовала более энергических исполнителей, т. е. более свирепых — на этот раз Конвент угодил им, он послал Карье и Фуше, — Карье, которым гнушался Комитет общественного спасения, и Фуше, которым не гнушались ни Наполеон, ни Реставрация. Все, что не успело спастись при Кутоне, пало под ударами гильотины, Рона уносила их обезглавленные трупы, кровь струилась по площади перед Hôtel de Ville, толпа осужденных (до 300 человек, говорят
иные) была расстреляна en masse — Карье и Фуше смотрели из окна на казнь что-то они
думали? Кто их знает! — Чернь была удовлетворена, месть ее удалась — — — но она не предвидела, что кровь даром не проходит, что и на улице буржуази будет праздник, что через сорок лет буржуази отмстит черни — и как!
С Авиньона начиная, чувствуется, видится юг. Для человека, вечно жившего на севере, первая встреча с южной природой исполнена торжественной радости — юнеешь, хочется петь, плясать, плакать — так все ярко, светло, весело, роскошно. Провансом начинается благодатная полоса, тут встречаются леса маслин, пышная зелень, цветы, — небо синеет, в теплые дни чувствуется широкко. Недалеко от Авиньона надобно было переезжать приморские Альпы; в лунную ночь взобрались мы на Эстрель, побоялись ночью спускаться и дождались рассвета. Когда мы поехали, солнце всходило, цепи гор вырезывались из-за утреннего тумана, луч солнца осветил вдали ослепительные снежные вершины; яркая зелень, цветы, резкие тени, огромные деревья и мрачные скалы, едва покрытые бедной растительностью, — прибавьте к этому упоительный воздух, необычайно прозрачный и звонкий; наши слова, пение птиц необыкновенно раздавались; мы стали
250
спускаться; с каждым шагом виды менялись: то новая цепь гор откроется, то небольшое озеро внизу, то едешь берегом пропасти, то роскошной лужайкой, то у подошвы огромных скалистых пластов, точно будто накладенных какими-нибудь титанами, вместо которых теперь прыгают козы, — и вдруг на небольшом изгибе дороги, как кайма около гор, блеснуло
Средиземное море. Мы все молча взглянули друг на друга — — — сколько пустоты, скуки, скорби и, главное, пошлости выкупает такое утро, такой переезд! — Тосканец-повар указал мне рукой на этот вид и в три ручья заплакал. «Это наше море, это наши прекрасные итальянские берега!» — сказал он, закрывши лицо рукой. Как, в самом деле, не любить такую родину, в этой природе есть что-то упоительное, захватывающее грудь, — вот и я не мог не описать вам
нашего пути, а знаю, что тут ничего нет ни особенного, ни нового Что делать — въезд в
Италию делается для человека каким-то счастливым событием, светлой чертой в
воспоминании
От Эстреля до Ниццы не дорога, а аллея в роскошном парке: прелестные загородные домы, плетни, украшенные плющем, миртами, целые заборы, обсеянные розовыми кустами, наши оранжерейные цветы на воздухе — — — померанцевые и лимонные деревья, тяжелые от плодов, с своим густым благоуханием — и вдали с одной стороны Альпы, с другой море.
Ein sanfter Wind vom blauen Himmel weht. — —
Удивительно хорошо, — одно оскорбляет глаз и щемит славянскую душу: высокие, каменные ограды, отделяющие сады, даже иногда огороды и поля, — мрачные, лишенные изящества, они представляют какое-то увековечиванье исключительного владения, дерзкую апотеозу права собственности — для пролетария дорога пыльная, жесткая и оскорбительная стена, напоминающая ему беспрерывно, что он нищий; для него нет даже вида вдаль. Нельзя себе представить, какой угрюмый характер придают полям и земле эти стены: деревья, как
узники, посматривают через них Русского села в Европе нет. Деревенская коммуна в
Европе — полицейская мера, другого смысла в ней нет: что общего между этими разбросанными домами, у которых все свое, которые связаны только общей межой? Что общего между голодными работниками, которым коммуна предоставляет le droit de glaner, и богатым домохозяином? Да здравствует русское село — будущность его велика!
Ницца город французский больше, нежели итальянский, об нем говорить много нечего. Не будь в Ницце несколько гористых и темных переулков, по которым ездить нельзя от
251
узкости, а ходить невозможно от грязи, — не будь горы, к которой она прислонилась старой частью своей, и залива, который в свою очередь прислонился к новой части, — она была бы похожа на большой губернский город у нас. Одна достопримечательность и есть в Ницце — река без воды, но с набережной, с мостом, как следует, даже сохранен вид, будто она впадает в Средиземное море. Ницца живет и процветает туристами — почему предпочитают Ниццу другим городам той же полосы и также огражденным горами, я не знаю. Для того чтоб жить в Ницце, надобно иссушить свое тело излишним воздержанием или излишней невоздержностью, как все англичане, павшие на ноги, и все англичанки с попорченным спинным мозгом, — которые составляют главное население Ниццы, — или, наконец, в ней можно жить par dépit, на смех всей Европе, как девяностолетний Сержан, умерший здесь три месяца тому назад. Сержан будировал Францию, недовольный умеренностью Конвента; закоснелый старик умер, сильно озлобивши иезуитов, — они хотели воспользоваться
апоплексией и предсмертной слабостью его, чтоб заставить торжественно отречься от прежней жизни своей. Для них такое обращение было бы очень казисто. Но Сержан так же мало испугался паралича и иезуитов, как некогда гильотины и палачей, — он приподнялся с усилием и слабым голосом объявил стоявшим возле его постели, перед самой кончиной, что, если б ему пришлось снова повторить свою жизнь, то он снова играл бы ту же роль в событиях, что совесть его покойна, что он, может, ошибался — — — но в преступлении себя ни в каком не обвиняет и проч. А Сержан участвовал в Сентябрьских днях. Как тут поймешь? — — —
— — Зато Генуя совершенно итальянский город. Мы приплыли в Геную прелестнейшим ноябрьским днем на рассвете. Что это за удивительная красота, как пышно рассыпался этот город по горе, до самого моря! Здания, улицы Генуи имеют совершенно оригинальный характер, огромные дворцы, мрамор, домы вышиной с наши колокольни и узенькие переулки без конца, покрытые народом, который тут работает, ест, поет песни, беспрестанно кричит и размахивает руками. И что за добрый, что за славный народ итальянцы, со всяким днем убеждаюсь я в этом более и более, сколько приветливости, гуманности, сколько веселого юмору и беззаботного простодушия; даже его мелкие плутни, о которых столько накричали туристы, скорее смешны и веселы, нежели отвратительны, и всегда вертятся около пяти, шести байокков; он, обманывая вас, делает такую улыбку и такие глаза, он так доволен и так готов сознаться, что лжет, — что у вас недостает духу сердиться. Заметьте притом, что он никогда не унижается, никогда
252
не похож на раба245[245]. Геную я застал торжествующую, нарядную. Карл-Альберт был тут, и город пировал с ним реформу и примирение. Генуя, с самого присоединения к Сардинии, жила в каком-то мрачном отчуждении от Пиэмонта; она смирялась, покорялась — но с нахмуренным челом, ее аристократы держали себя вдали от Турина, пиэмонтские чиновники были иностранцы для лигуров. Реформа уничтожила почти все, делившее двух соседей. — Кстати, весть о реформе я еще узнал в Ницце; расскажу вам, как это было; мне эти воспоминания святы, с ними связано у меня нравственное выздоровление, за которое я бесконечно благодарен Италии. — Я бежал из Франции, отыскивая покоя, солнца, изящных произведений — и сколько-нибудь человеческой обстановки, да и всего этого я ждал не в Пиэмонте. И что же — лишь только я поставил ногу на итальянскую землю, меня обняла другая среда — живая, энергическая. Я обязан Италии воскрешением лучших упований, обновленной верою в свои силы и силы других; я здесь увидел одушевленные лица, слезы, я здесь увидел, что и сам не разучился сильно чувствовать. Бесконечная благодарность судьбе за то, что я попал в Италию в такую великую минуту ее жизни — в это спокойное, благородное ШБО^гпепго, полное силы, сознания и того изящества, которое присуще всему итальянскому — дворцу, хижине, нарядной женщине и нищему в лохмотьях. — — Кому из вас не случалось проезжать по селу в светлый праздник — все нарядно, радостно, мужичок выпил стаканчик и рассеял думу об оброке, баба надела новый сарафан и не думает о барщине, парни гуляют, забыв о рекрутстве, «они воскресли тоже, — говорит Фауст, — из душных мастерских,
из низеньких домов». Представьте же себе не село, а целую страну в праздничном наряде, да еще в такое воскресенье, которое не имеет понедельника, — страну, которая не обманула себя на день, а вступила в новую эру, — и в дополнение представьте, что эту страну называют «Италией»! Фауст, видя праздничных поселян, сказал: «Hier bin ich Mensch — hier darf ich sein!»246[246]
253
Что сказать мне?
А давно ли было то время, в которое Гейне писал, что в путевых записках об Италии
можно говорить обо всем, кроме Италии? — Все находили, что он прав, всем казалось пошлым <говорить> о предмете, о котором все высказано с гением Гёте, с негодованием леди Морган, с поэтическим гневом Байрона, с мещанской тупостью Валери, написавшего гид