восторгом в глазах, красные и растрепанные,
288
бросались друг к другу в объятия молча, со слезами, незнакомые останавливали друг друга и поздравляли, вся улица покрылась фонарями и шкаликами, на всех окнах явились свечи, дамы ехали стоя в колясках с факелами и махали платками, мальчишки дурачились середь улицы — «Viva l’indipendenza, — viva la libertá!» — раздавалось с конца на конец по бесконечной улице.
Римской величавости в этом опьяненье, в этом восторге нечего было и искать, gravité совсем не в характере неаполитанцев, у них живость и комизм прививаются ко всему — они до такой степени шуты, что свой гимн «Masaniello» приладили на голос известной «кошки»:
Pecchè quanno me vive
T’engriffe com’un gatto273[273],
которую пульчинеллы поют по улице с самыми карикатурными и смешными движениями. Но восторг, одушевление вечера, о котором, я говорю, глубоко потрясал душу. На другой день торжество было приведено в порядок. Толедо была богато иллюминована, бесконечные вереницы экипажей с факелами тянулись по бокам, в середине улицы шли разные группы с своими знаменами — но вчерашнего увлечения не было. Король явился в театре S. Carlo, театр был освещен a giorno274[274] — дамы в бальных платьях, военные в полном мундире, мы во фраках и белых жилетах; зала, кипевшая народом, была необыкновенно пышна. Королю аплодировали, гимну аплодировали — но чего-то недоставало. После театра праздник продолжался до глубокой ночи на Толедо, Санта-Лучии и Киайе — народ с хохотом и криком нес виселицу, на которой была повешена восковая фигура Дель-Каррето, — другие несли его голову на пике. Вчера враги еще были забыты, на другой день ненависть, накопившаяся годами, пробралась уже середь ликований и потребовала участия. Виселицу снесли под окна жены экс-министра, имевшей героизм или глупость остаться в Неаполе. А ее добродетельный супруг, Улисс или вечный жид наших дней, имел случай убедиться, какою обширной известностью пользуется его имя в Италии. Его путешествие принадлежит к числу самых поучительных легенд нового времени. Del Сап-eto посадили на пароход и отправили в Ливурну, спасая его от народа, — не знаю, как в Ливурне узнали, что на борте парохода Del Carreto, — народ высыпал на берег, запрещая высаживать экс-министра, капитан просил дозволения взять углю и воды — ему отказали. Сам префект советовал им отчаливать подобру и поздорову; он отправился в Геную — но генуэзцы
289
послали на лодке депутацию к капитану с советом не остановливаться в их порте, а ехать далее и сказать ему, что они решились скорее умереть в схватке с экипажем, нежели позволить Del Carreto запятнать своим присутствием, капитан снова попросил углю, генуэзцы отвечали выразительным советом продолжать немедленно путь, — «On a eu cette barbarie»275[275], — прибавляет мягкосердный «Journal des Débats» к рассказу об этом. Del Саrreto отправился на парусах в Гаэту, тут он сделал еще опыт устроить контрреволюцию, она не удалась, ее открыли, нашли бездну оружия и мундиры Национальной гвардии — для сбирров. Тогда огорченный Del Carreto уехал в Марсель — где хотя и был дурно принят народом (за что
«Монитер» сильно пожурил марсельцев) — но зато взнискан лаской и вниманием товарищами по службе — Гизо и Дюшателем.
Жизнь, которая распространилась в Неаполе после конституции, нельзя себе представить. Толедо кипит народом с утра до ночи, кафе набиты битком, блестящие экипажи несутся вереницей по Киайе к Villa Reale, все шумят и веселятся, клубы дают обеды и праздники — никто не боится сбирров, их будто нет, полиция притихла. A propos — вот вам трагикомический анекдот, случившийся со мной. У меня пропал портфель с чрезвычайно важными документами. Я объявил, что тому, кто найдет бумаги, я даю двадцать пять дукатов. Прошло более недели, я и не ожидал более моего портфеля, как вдруг лаццарони — в панталонах без рубашки и завернутый в какой-то толстой холстинной тряпке вместо шинели — принес портфель с бумагами, но в числе их недоставало двух векселей. Повидимому, лаццарони не был вор, вероятно, портфель ему подсунули — было бы безмерно глупо из-за двадцати пяти дукатов подвергаться страшной опасности — укравши несколько тысяч франков! Но через него можно было добраться до векселей. Лаццарони стоял на том, что он бумажник нашел на улице. Я отправился к графу Тофано — новому префекту. Префект хотел послать захватить моего приятеля, завернутого в отрывок паруса, — я ему заметил, что это будет дурная благодарность с моей стороны за возвращение бумаг, если я отдам по одному подозрению на полицейское истязание бедняка, который их принес. — «Как вы ошибаетесь, — сказал мне, улыбаясь, граф Тофано, — вы думаете, что еще народ боится полиции, — теперь пришел наш черед, теперь полиция боится народа». — Я все-таки не счел нужным тотчас принять предложение префекта и отправился сам с принесшим портфель в какой-то грязный притон лаццаронов за Dogana di Sale. Мой приятель обещал мне показать старого матроса, которому он отдавал поберечь портфель,
290
найденный им в куче сора. В сенях лежали человек пять почти совсем голых, на мокром каменном полу, запах чесноку был невыносим; какой-то мальчик стал передо мной и начал меня рассматривать, как какую-нибудь вещь, — лаццарони — консерватор и аристократ -отпихнул его от меня и грубо сказал: «Е un padrone»; но тут же стоял, прислонясь к стене, лаццарони — радикал и демократ, не совсем трезвый и чрезвычайно замаранный, он разругал аристократа и прибавил: «Santa Maria, — — è un padrone — — — — ma noi, anche noi siamo padroni, — -oggi tutti sono fratelli; sono uguali». — «Viva la fratellanza!»276[276] — прибавил я, и успокоившийся демократ попросил у меня сигару. Явился матрос-старик — — — сквозь стекла очков глаза его горели, как у юноши; ум, плутовство, хитрость и целая жизнь, проведенная в опасной партизанской войне против собственности и общества, виднелись в его чертах. Он был одет гораздо чище прочих — сначала начал со мной говорить по-неаполитански, я не умею понимать ни одного слова на этом наречье, он стал продолжать чистым итальянским языком, прибавляя даже французские слова для пояснения. Переговоры наши шли не легко. Я объяснял ему, что мои векселя для того, у кого они теперь, не принесут пользы, что я предупредил банкиров и пр. Он доказывал мне то самое, что я говорил ему, находил
справедливым отдать векселя и жалел об одном — о том, что их нет. — Я сказал наконец о предложении префекта и о моем отказе, давая чувствовать, что дело может пойти иначе. — «Мудрено ли обидеть нас, бедных людей», — отвечал старик, а лицо его против воли явно выражало презлую насмешку, оно так и говорило: «Ну, поди-ка с твоим префектом, поищи, — много найдешь?» — Я его стал уверять честным словом, что я не хотел бы дать этому делу оборот полицейский, что, напротив, если он мне поможет, я готов ему подарить что-нибудь. — Матрос посмотрел на меня пристально, глаза его, несокрушимые временем, казалось, хотели проникнуть вглубь души — и вдруг он стал говорить довольно порядочно по-французски. — «Я, право, для вас бы сделал, если б вы требовали не невозможного, я верю вам, что векселя были, — да их нет, откуда их взять, что мне ваш подарок. Я за рюмку хорошего коньяку отдал бы вам — а вы, может, и десять дукатов дали бы?» — «Охотно». — «Вот досада-то, — сказал он, обращаясь к товарищам, — кому нужны именные векселя, разве в Ливурне, а не то в Марселе разменяет — да и то трудно — а господин этот дал бы десять дукатов, сверх обещанных, — ведь сверх обещанных?» — «Разумеется». — «Поищем те-ка, братцы». — «Где теперь искать, через неделю», —
291
отвечали грубо валяющиеся на полу собеседники. — Я уехал — заметьте, я был в коляске, и, только на одну минуту завернувши в префектуру, приехал домой — первое лицо, которое я встретил у ворот отеля, был старик матрос, на ступеньке лежали два лаццарони, мой приятель и довольно плечистый товарищ. — «Мы после вас все перерыли у себя, — сказал мне старик, — и вот нашли какие-то бумажки, кажется с вашей фамильей — мы читать-то не совсем умеем» — -Я взглянул — это были мои векселя. — «Мне остается вам отдать деньги», — скаазал я. — «Деньги следуют не мне, а вот этому мальчику, он нашел ваши бумаги; а мне разве так, на макарони». — «Пойдемте со мной», — сказал я ему. — «Вынесите лучше сюда в сени», -отвечал старик. — Я улыбнулся, и старик улыбнулся. — «Пожалуй». — Надобно было видеть глаза старика и вид лаццарони, которому я платил деньги, — он дрожал, глядя на серебро, а вряд осталась ли у него треть их, недаром матрос считал глазами. Старику я дал дукат — он представил вид величайшей радости. — Прибавлю только к этой характеристической истории, что мне протежировал грозный Мтспе1е УагриБо — неаполитанский Чичероваккио277[277].
Теперь возвратимся к Неаполю. Итак, жизнь кипит, несется, крутится в этой изящной раме. Толедо запружена журналами, карикатурами — это так ново для неаполитанцев. Мальчишки-лаццарони бегают с песнями и новостями и пристают с ними так, как прежде приставали с виолетками. — Неаполь сделался еще красивее, еще упоительнее, оставив натянутое состояние, в котором я его застал. Одно меня удивляло и не позволяло совершенно отдаться этой жизни — страшный эгоизм в нравах. Это не Рим, плачущий о каждой итальянской скорби, сочувствующий каждой части полуострова. Неаполь не помянул в своем ликовании Ломбардию, не помянул даже полуразрушенной Палермы; он и не подумал, что Сицилии обязан всеми переменами; еще хуже, он дулся на то, что сицилийцы, сидя на трупах детей и
отцов, на развалинах своих домов, не бросились тотчас на неаполитанские предложения, не надели розовых венков на головы, по которым еще текла кровь от ран, нанесенных неаполитанскими тесаками. Неаполь не понял великого острова!
Февраля 24-го видел я, как в S. Francesco di Paola король присягал новому уложению. Он формулу присяги прочел громко. — Теперь еще слышатся слова: «Io, Ferdinando secondo, Re delle due Sicilie — giuro»278[278], — но лицо его было мрачно, я тут лучше, нежели прежде, разглядел его, он более нежели
292
полон, бакенбарды кругом лица, небольшие усы и страшный взгляд, есть какое-то дальнее сходство с Людвигом-Филиппом и еще более с римскими бюстами цесарских времен, с бюстами Гальбы, Вителия. После короля присягали генералы. Стателли, сицилианец, отказался