оправдывали доверие народа, каждый из них был новым освобождением и новым ударом в ветхое общественное здание. Вы их знаете. В самой редакции декретов еще чувствуется близость революции, вроде того, как особые движения морской волны напоминают недавнюю бурю. — Это был медовый месяц децемвиров — их стало недели на три. Когда они подписали 25 февраля декрет об уничтожении смертной казни — они бросились друг другу в объятия, обливаясь слезами330[330]. И за это им спасибо!
Главное, сделанное Временным правительством после провозглашения республики, состояло в объявлении suffrage universel и в попытке привести в порядок вопрос об организации работ. — Оно срезалось на том и на другом вопросе; последствия принятых начал ускользнули из неискусных рук и, странным образом, от противуположных причин — от тупой добросовестности с одной стороны и от желания обойти истинное решение вопроса с другой. Временное правительство основало все надежды на suffrage universel. А что за результат
мог дать suffrage universel, кого могли избрать крестьяне, первый раз подающие голос, без приготовления, без воспитания, под влиянием духовенства, богатых землевладельцев и городской буржуази? Что могли дать войска, не привыкнувшие рассуждать, что могли дать буржуа, слишком привыкнувшие к интригам и проискам, враждебные демократии по положению? Ледрю-Роллен понял опасность и нелепость таких выборов; он на скорую руку набрал комиссаров и разослал по департаментам, он писал им циркуляр за циркуляром, объясняя, что следует избирать республиканцев, — — заметьте, буржуази, с начала революции молчавшая на все, восстала против циркуляров министра внутренних дел; и не одна буржуази восстала, а вся консервативная сторона Временного правительства — отсюда начинается раздор, который привел к страшным событиям и к падению исполнительной комиссии. — «Как, — кричали монархические журналы и богатые мещане, — давно ли вы наступали на горло Гизо и Дюшателю за то, что они имели влияние на выборы, а теперь хотите сами того же, вы обратились ко всей нации, дайте же ей полную свободу и ждите ее решенья, ей, по-вашему, принадлежит верховная власть», — и Ламартин успокоивал недовольных, отказываясь от ответственности за циркуляры и удостоверяя, что правительство нисколько не хочет касаться до свободы выборов. Он не понял, что в бурю, в революцию — надобно тем, которые стоят у руля, совсем иную энергию и иные распоряжения, нежели в обычном порядке вещей. Как могло правительство не мешаться в выборы в то время, когда надобно было пересоздать все общественное здание? По какому праву? По праву революции, по тому праву, по которому Временное правительство сделалось правительством и начало распоряжаться. По праву urgence331[331], необходимости.
И кто же, наконец, оспоривает право убеждать, право умнейшего, право знания, даже право энергии, воли? Арифметический счет голосов, faute de mieux332[332], мог бы что-нибудь выразить в стране, где образование было бы обще, — но во Франции? — — Во Франции suffrage universel — тупой и неорганизованный — должен был привести к тому, к чему он привел — к толпе невежд и интригантов, в которой гибнут несколько порядочных людей, задавленные снова большинством. Парижский народ с досадой увидел, куда его приведут выборы, придвинулся к Ледрю-Ролленухп^[14] и начал подозрительно посматривать на остальных децемвиров. Если б выборы
356
назначены были немедленно, можно было бы ожидать, что, под влиянием недавней революции, провозглашения республики — не посмеют выбрать реакционеров. Если б, с другой стороны, Временное правительство их отдалило на несколько месяцев и в продолжение этого времени ознакомило с республикой земледельцев — можно бы ожидать демократических
представителей. Правительство не сделало ни того, ни другого, оно дало время реакции и не дало время понять, дало остыть увлеченью республиканцев и оправиться от страху роялистам. Клубы, народные демонстрации, журналы советовали отдалить выборы, правительство действительно отдалило на несколько дней. Радикальная партия ничего не ожидала путного от выборов, она надеялась на Париж. — Вместе с падением электорального ценса должно было пасть исключительно буржуазное устройство Национальной гвардии. Каждый гражданин получал голос, каждый, следственно, должен был получить от государства ружье, — так этот вопрос и был понят правительством. Вооруженный Париж представлял огромную силу, он делался не токмо столицей демократии — но ее великой дружиной. Войск в Париже не было — и не могло быть, пока народ имел голос и волю. Свобода народа в городе — несовместна с присутствием постоянных войск. Роковая неловкость Временного правительства и тут не могла не испортить в половину сделанного. Я говорю «неловкость», потому что не хочу предполагать измены, — нет, это не была измена, а последствие фальшивой методы уступать в обе стороны, во всем ставить целью уличную тишину и полицейский порядок. Вооруживши весь Париж, Временное правительство ввело новую массу в старые кадры легионов Национальной гвардии, — вновь взошедшие в легионы, естественно, подчинились прежним членам, приняли большею частию их направление и дух.
Временное правительство однако не могло не знать, что дух большей части легионов (исключая 12 и 4) был враждебен демократии и вообще республике; Национальная гвардия, так много способствовавшая к низвержению Людвига-Филиппа, в этом нисколько не виновата, — она хотела реформу и падение Гизо — больше ничего. Вторая ошибка состояла в том, что Национальной гвардии оставили ее мундир. Мундир вообще вещь превредная, но он нигде не вреден до такой степени, как во Франции. Франция с прекрасных времен Наполеона заражена солдатизмом и страстью к мундирам, галунам, эполетам, — мундир вообще отделяет человека от других, в мундире солдат, в мундире чиновник, а не гражданин. Зачем Национальной гвардии мундир, зачем эта роскошь, не может же национальный гвардеец ходить всегда в мундире — стало, он должен иметь два
357
костюма. — — Правительство дозволило вновь поступившим остаться в своем платье; ничего не может быть энергичнее и величественнее, как видеть эти тысячи людей в блузах и пальто, с белой перевязью через плечо, с ружьем и с своими барабанщиками в куртке и круглых шляпах. Масса людей не в мундирах была, разумеется, гораздо больше, нежели масса обмундированная, прежняя Национальная гвардия могла бы распуститься в ней, — но у прежней остался мундир, мундир примировал, бедный блузник желал мундира, правительство одевало их на свой счет, — демократический характер Национальной гвардии был нарушен — — Вот как правительство понимало революционные меры. Не думайте, чтоб недоставало советов. Кабе десять раз говорил об этом в своем клубе.
Что касается до организации работ, правительство, по-видимому, и не думало серьезно заняться этим вопросом. Отстранить его было невозможно; работники громко напоминали о себе, они знали, что республику сделали они, и требовали теперь ежедневно, чтоб республика занялась ими. Правительство не имело никаких планов, никакой мысли об этом чуть ли не
главнейшем вопросе современности; чтоб отделаться от него, оно назначило Луи Блана и Альбера президентами комиссии о работниках и отослало их на другой край Парижа в Люксембургский дворец, где прежде была Камера пэров. Сверх того, не ожидая решений люксембургской комиссии, оно основало национальные мастерские — вроде убежища для работников, лишенных работы вследствие революции. Много ли, мало ли сделала люксембургская комиссия — важность ее не подлежит сомнению. Социальный вопрос сделался признанным, государственным вопросом. Такие вещи народ не забывает, как ни расстреливай его, как ни депортируй. Временное правительство не поняло всю роггёе333[333] открытия комиссии, — это был храм, данный христианам в древнем Риме; не было даже недостатка в увлекательном проповеднике — речи, полные любви, Луи Блана раздавались глубоко в сердцах настрадавшихся не токмо от нужды — но от оскорблений, от жесткой грубости. Слова симпатии и братства слышались ими с высоты той самой трибуны, на которой за несколько дней тому назад кашлял сгорбившийся старик Пакье, представитель и глава отходящего и дряхлого «мира привилегий». Заседания комиссии — мало делали, но оканчивались иногда всеобщим плачем, это были торжественные литургии социализма, это были дружеские беседы. Однажды перед окончанием заседания пришел Ламартин, Луи Блан закрыл заседание и вышел; вдруг он возвращается, взбегает на трибуну
358
с одушевленным лицом и просит работников воротить выходивших и остановиться на минуту — работники возвращаются, садятся, и Луи Блан говорит им: — «Друзья мои, сейчас товарищ мой, гражданин министр иностранных дел, получил весть, что венский народ одержал победу, Меттерних бежал, революционная партия торжествует. Я вас остановил, друзья, чтоб поделиться с вами этой новостью. Да здравствует всемирная республика!» Сколько молодого в этом, и как сильно подобные вещи должны были действовать на работников! Но существенного во всем этом ничего не было, — повторяем, комиссия была важна как воспитание в социализм. Речи Луи Блана делают, когда их перечитываешь, странное и грустное впечатление. Книжная и чисто теоретическая цивилизация еще раз явилась с своими логически верными словами, но вышедшими совсем из иного мира, нежели практическое зло, против которого следовало сражаться, оттого речи его могли увлекать — но не предлагали действительных средств. Он иногда походил на тех проповедников, которые, в неведении мира, воображают, что царство божие близко к осуществлению, чуть ли не существует уже. Луи Блан думал, что достаточно сознания плачевного факта нищенства и задавленности трудящихся, чтоб помочь им. Он это думал добросовестно, так как С.-Жюст думал, что, провозгласив les droits de l’homme, Франция будет демократической республикой. — Всегда, во всех начинаниях самых лучших, двойная цивилизация европейская мешает полноте результатов: то является нелепый, грубый факт, который гнет и ломает теорию, то неприлагаемая мысль скользит бессильно по сложившемуся миру нелепостей и все планы поправить его оканчиваются абстрактными уродцами.
Если мы взглянем на другие действия Временного правительства, то увидим, с одной стороны, несколько законов, сообразных новому шагу в государственной жизни; с другой — ряд грубых и непростительных ошибок, который громко свидетельствует, что децемвиры были ниже событий и не поняли революции. Ошибками и промахами правительство обессилило или исказило все хорошее, сделанное им; и что всего хуже — все дельные законы того времени теперь отменены, уничтожены — а все ошибки расцвели, развились и принесли самый горький плод. Причина ошибок одна — правительство не было довольно революционно, оно расплывалось в какой-то добродушной слабости и давало полную волю интригантам окружить себя сетью, вовлечь в нелепости. Власть у него была безграничная, народ баррикад, дозволяя ему оставить в своих руках скипетр Людвига-Филиппа, поставил одно условие — чтоб оно надело на него фригийскую
359
шапку; какой контроль, какое стеснение было для них, какая ответственность — одна ответственность перед историей, и она уже теперь их осудила. Что же оно делало, имея такую власть? Убаюкивало народ, ссылаясь на будущее Собрание, и оставляло монархические учреждения, совершенно противуположные