возникающему порядку дел, оно не токмо не приняло меры воспитать народ, но даже не отстранило препятствий, не сняло оков, придуманных прежним правительством. И это не все. Оно оставило, где могло, лица прежней администрации, — один Ледрю-Роллен требовал смены всех префектов. С начала марта месяца радикальные журналы кричат правительству: «Берегитесь — заклятейшие враги республики, приверженцы падшей династии сидят возле вас!» Клуб Бланки советовал правительству обратить внимание на судебную власть, составленную из тех самых прокуроров и судей, которые с такой недобросовестной свирепостью осуждали на галеры и бросали в тюрьму людей — по знаку Гебера. Правительство ничего не сделало. Косидьер с первого дня управления префектурой полиции оставил почти всех комиссаров и начальников бюро. Шпионы Людвига-Филиппа явились открыто в правительство с своими начальниками предложить услуги, они жаловались, что у них нет хлеба после 24 февраля, — и правительство, вместо того чтоб депортировать это гнездо развратных и падших людей, приняло их с тем же Аларом, с тем же Карлье во главе, — с знаменитым Карлье, который изобрел ремни с кистенями, чтоб разгонять народ. Вот как правительство понимало свое революционное призвание. Ламартин 25 февраля назначил было генерала Ламорисьера военным министром — и заменил его потом генералом Бедо, услышавши о негодовании и ропоте, с которыми народ бывший в Hôtel de Ville, принял такое назначение. Ламорисьер, известный роялист, ненавидим был в Алжире за свирепость, его арабы прозвали «царем палки»; он в июньские дни дал приказ расстреливать пленных. Вот люди, которых брали себе в товарищи пересоздатели Франции. Кто такое был банкир Гудшо, консерватор Бетмон, интригант Паньер, призванные правительством в центр дел, — мы их знаем только потому, что они при первом случае отреклись от революции. В марте месяце ретроградная партия до того оправилась, что маршал Бюжо предлагал правительству свою трансноненскую шпагу, Тьер и Одилон Барро ожидали выборов. Гордясь смешным великодушием, правительство не брало никаких мер против этих министров Людвига-Филиппа и давало им полную волю работать на выборах при помощи знаменитых satisfaits Камеры депутатов, которые рассеялись с злобой и ненавистью к новому порядку дел по департаментам. Какие же после всего
этого политические люди были эти децемвиры? Я в глубине души ненавижу все свирепые меры, тем более их ненавижу, что считаю их роскошью, — но в чем же состояла бы свирепость отстранить при начале устройства республики людей, явным образом вредных, лишить их на время политических прав, заставить удалиться из Франции до тех пор, пока образуется и утвердится правильное правительство? Это была бы мера простого благоразумия и государственной справедливости. Франция дорого заплатила за прекраснодушие Ламартина и его товарищей. Наконец, венцом ошибок Временного правительства является надбавочный налог сорока пяти сантимов. Нелепость этой меры превышает всякое человеческое пониманье. Она оскорбила земледельцев, она их восстановила против республики, из-за нее уже лилась кровь; сорок пять сантимов сделались знаменем роялистов. Крестьяне, собственно, через этот новый налог узнали о республике, она им рекомендовалась сорока пятью сантимами. Да откуда было взять деньги? Откуда угодно, только не от бедного класса людей, и без того задавленного налогами. Откуда брал деньги Камбон? Тогда был террор. Хорошо, а откуда Директория в конце 1795 года достала деньги — конечно, тогда не было террора, однако крайность заставила прибегнуть к насильственному займу 600 миллионов; наконец, разве Пиль без всякой революции не наложил income-tax334[334]. И что же за святыня в самом деле доход и собственность, что они одни изъяты от общественных нужд335[335] потому только, что в них-то и накоплены средства?
Клуб Бланки тотчас понял гибельное действие, которое произведет надбавочный налог, он послал депутацию к правительству. Гарнье-Пажес отвечал делегатам клуба, что само правительство видит неловкость этой меры и постарается поправить ее. Как же оно поправило? Оно велело не взыскивать 45 сантимов с людей, которым мэры выдадут свидетельство, что им нечем заплатить, т. е. с нищих. Если это была шуточная
361
увертка — то Гарнье-Пажес дурной шутник, если же он это сделал по убежденью — то мы имеем право усомниться, не поврежденный ли он. Не токмо во Франции, где, по чрезвычайно развитому чувству гордости, никто не признается в бедности, но где угодно объявите налог с таким оскорбительным изъятием для неимущих — то его или никто не заплотит, или все. Так и случилось в некоторых департаментах, — там, где не заплатили, правительство приняло военные меры. Ропот был всеобщий, он продолжается до сих пор. — — —
Перейдите от внутренней политики к внешней — вы встретите то же самое: колебание, ошибки, риторику, — та же половинчатость, тот же Ламартин. Весть о провозглашении республики потрясла всю Европу; даже Англия покачнулась на своих твердых готических основаниях. Вы помните, месяца не прошло после 25 февраля — Берлин, Вена, Милан были в полном восстании; Германия с конца на конец, от Франкфурта до Кенигсберга, волновалась; Италия приготовлялась к войне с Австрией. Французская республика делалась естественною главою всего движения, — какая разница с республикой, провозглашенной 22 сентября 1792 года: тогда в Европе едва нашлась небольшая горсть людей, как Кант, Фихте, Форстер, опередивших свой век, которая в благоговейном удивлении смотрела на великие события, совершавшиеся во Франции; теперь все народы Европы рукоплескали Парижу, новая республика, водворявшаяся без крови, отовсюду встречала горячую симпатию. Депутация за депутацией являлась к Временному правлению с приветами от разных стран. Поляки, немцы, итальянцы, североамериканцы, ирландцы и, наконец, английские демократы и чартисты наперерыв заявляли свою дружбу и удивление. Ни в какую эпоху Империи Франция не имела такого влияния на всю Европу, как в марте месяце 1848. — Я был в Италии в это время и видел своими глазами действие магических слов «République Française». Пий девятый, один из всех монархов, которого народ любил, перепугался до полусмерти и начал снова делать уступку за уступкой, иезуиты были придавлены, кардиналы присмирели. Король неаполитанский укладывал драгоценные вещи и держал вготове пароход. Карл-Альберт, чтоб спасти корону, становился в главе итальянской войны. Савойя предлагала республике присоединиться. Правительства были деморализованы, сбиты с толку, народы — за Францию; испуг был так велик, что прусский король и австрийский император согласились на демократические конституции и обещали восстановить Польшу. Чтобы разом выразить слабость консервативной стороны и старой политики 1815 года, стоит вспомнить что маленький уголок — Монако и Невшательский кантон —
362
сделали свои революции и никто не думал им серьезно помешать!
Как воспользовалась французская республика этим удивительным стечением обстоятельств? — Она дала время пройти страху, ободрила все правительства и убила все европейское движение.
Манифест Ламартина был уже довольно слаб и водян. Но действия его дипломации были гораздо слабее. Он говорит в манифесте, что Франции нечего искать прощения за революцию, ни упрашивать о признании республики, — на деле он именно искал, чтобы европейские государства отпустили Франции грех освобождения; в манифесте, не обещая прямой помощи, он говорит, впрочем, об освобождающихся народах, о подавленных народностях. — На деле он не сделал ни одного энергического шага в пользу Польши и тотчас стал со стороны правительств — в деле белгов и немцев, он поступал точно так, как Людвиг-Филипп. Что же за причина всех этих действий? Боялся он войны, что ли? — Откуда? Англия с самого начала сказала, что она не касается до внутренних вопросов Франции; лорд Норманби оставался в Париже, если не как официальный посланник, то как залог дружеских отношений. Или, может быть, повторяя ежедневно в газетах о движении нескольких сот тысяч русских то к
прусской границе, то к Галиции, то к Дунаю, французская дипломация в самом деле поверила этим движениям пятисот тысяч русских и испугалась? Но ведь между Францией и Россией — Германия и Польша, — Германия, которая при переходе первого солдата русского объявила бы себя республикой; Польша, которая готова была вспыхнуть ежеминутно. — Жалкая и смешная политика — можно без смеха себе представить человека, который боится другого, но представьте, что они оба друг друга боятся, — и вы расхохочетесь. Старая политика и дипломация европейских дворов была догадливее и хитрее Ламартина, — она поняла очень скоро, с каким республиканским правлением имеет дело. Ей было досадно, что поддалась мнимому страху, — она отмстила народам за свою слабость; реакция, открытая и дерзкая, началась в Неаполе, Вене, Берлине. Несчастная Познань была задавлена. Польша погибла, может, навеки. Дикие кроаты — в Италия.
Временное правительство приняло за главный вопрос — успокоить среднее состояние во Франции и встревоженные правительства в Европе. Оно не верило в свое собственное дело; оно хотело как-нибудь уладить республику, как-нибудь удержать мир. Оно боялось разорваться с прежним порядком, новой государственной построяющей мысли у него не было. Отсюда это неприятное, нестройное колебание между разными направлениями — является закон, взятый из социальных учений, рядом с ним
363
монархическое распоряжение, в одних мерах видно бедное подражание 93 году, в других повторение конституционных проделок, со всем характером двоедушья и лукавства — которое нелепо в республике. Все люди, судившие и рядившие Францию с 24 февраля, ни разу не подумали, чем, собственно, должна отличаться новая республика от старой монархии, в чем состоит темное влечение социальных учений и идеалов, волнующих душу современного человека. Провозгласивши «по воле, а вдвое того поневоле», как говорят у нас в сказках, республику, они с невероятным легкомыслием думали, что главное сделано. Ламартин в своей брошюре «Trois mois au pouvoir» говорит, что он и его товарищи хотели конституционную республику, т. е. монархию без короля, без наследственной власти, — вот эта-то конституционная или, откровеннее, монархическая республика и учредилась. Неужели, в самом деле, республика только тем и отличается от монархии, что в ней вместо короля — царствует пестрая толпа представителей, облеченная тою же властью, которую имел прогнанный король? Ничего в мире нет противуположнее, антипатичнее по внутреннему понятию, как эти две государственные формы, взятые во всей чистоте своих принципов. В монархии народом управляют, в республике народ управляет своими делами. Тип монархии — хозяин, заправляющий мастерской, отец, опекун, распоряжающийся достоянием малолетных. Тип республики — артель работников, имеющая своих распорядителей, но не имеющая хозяина. Монархия основывается на авторитете, ей необходима иерархия, религиозно-политический ритуал, ей необходимо то, что называется репрезентацией, ей нужно облачение, а не одежда, она на каждом шагу должна напоминать, что отдельное лицо несостоятельно перед властью, она должна требовать покорности. Республика требует от людей только одно — чтоб они были людьми, она основана на доверии к человеку, она естественна и потому не налагает узы,