а ставит условия, до такой степени идущие из самой сущности общественной жизни, что их миновать — нелепость, безумие; если она требует больше — она не республика.
Республика — это свобода вне общего дела, равенство прав и участия — в общем деле, братство — как нравственная связь, как человеческое признание лица всеми и лицом общего дела. Монархизм основан на дуализме, правительство никогда не должно совпасть с народом, правительство — провидение, дух, священный чин, народ — материя, миряне, подданные; монархизм по преимуществу теократия, он только прочен par le droit divin336[336], оттого он так тесно был соединен с юдаизмом,
364
с христианством, без понятия Иеговы — нет царя. Деизм — ставит монархию, царь земной предполагает царя небесного. Внутреннее начало республики — имманенция, а не дуализм, она ничему не поклоняется, ее религия — человек, ее бог — человек и «нету бога разве его», — республика ведет к атеизму и к анархии — и речь Робеспьера могла только остановить его на полдороге, а республику не остановила бы, если б она была возможна. В республике так, как в природе, все дух и все тело, все независимо и все в соотношении, все само по себе и все соединено, анархия не значит беспорядок, а безвластие, self-government, — дерзкая повелевающая рука правительства заменяется ясным сознанием необходимых уступок, законы вытекают из живых условий современности, народности, обстоятельств, они не токмо не вечны, но беспрерывно изменяемы, отвергаемы. Идолопоклонство перед законами в республике не нужно, благоговейная покорность — или рабство, или притворство. Кто лучше и постояннее исполняет свои законы, как не природа, а между тем она беспрерывно старается перейти, нарушить законы и, где только может переходить, явись только возможность, природа сейчас освобождается от вековых условий, от statu quo. Леверье сказал о природе то, что Прудон сказал об истории — и оба правы: c’est une révolution en permanence. В республике так, как в природе, правительство спрятано, его не видать — в монархии оно-то и выставлено au grand jour337[337], и понятно почему — потому что оно представляет разум народа, его мысль о праве — это символика, мистерия, народ себя уважает в правительстве. Республика, напротив, не символика, а самое дело, никто не представляет ее разум, она сама его представляет, ставит, выражает; в республике могут быть представители, делегаты, они могут съезжаться с такой или другой целью — но совокупность их не может представлять верховной власти, народ выбирает не господ, а поверенных, они не выше народа — над головой свободных людей ничего нет, ни даже неизменного уложения и окаменелого кодекса, республика смотрит на правительство вниз, оно не цель — а необходимость, не святыня права, охраняемая левитами, а контора и канцелярия народных дел. Единство и стройность имеют другие начала в республике, нежели насильственная централизация, народ сам живой и вечный источник сознания своих общественных нужд, он связан, сверх взаимных выгод, — народностию, былым, образованием, у него единство в крови и в мысли — а если его нет, пусть различные части его распадутся; сверх того, не надобно забывать, что общественный быт человеку естественен
и, следственно, легок. Посмотрите, как умно и легко складывается народная жизнь в коммунах. Чем более развито общественное начало, тем менее нужды в правительстве; мы боимся людей, мы их считаем несравненно хуже, нежели они есть, — к этому нас приучили монархии. Будьте уверены, что человеку любовь столько же естественна, как эгоизм; не мешайте его эгоизму — он будет любить; не грозите ему беспрестанно — и он будет справедлив, ибо несправедливость противна человеку, как всякая ложь, как фальшивый тон; коммуны между собой связуются высшим родством племенным, народностью, — народность есть опять любовь, опять единство — — эти свободные связи, глубоко существующие в сердце при развитом общественном мнении, при общих выгодах, совершенно достаточны, чтоб была гармония в республике, чтоб она не распалась, если ее частям хорошо вместе — без всякой подавляющей власти. Конечно, внешнего порядка, наполеоновского устройства не добьешься этим путем — да он-то и не нужен, его-то и надобно уничтожить. Наши понятия до того искажены христианством и монархизмом, что, освободившись в главных основаниях, мы путаемся на последствиях, пятимся назад, боимся высказать свою мысль — оттого что она прямо становится поперек тому, что делается, к чему мы привыкли. — — — Позвольте для большей ясности указать на всем знакомые примеры. Франция выходит из былого, в котором она вырабатывалась, с таким центром, как Париж; Париж — решительно и ум и сердце всей страны, в него притекают различные между собою населения угловых департаментов, в нем лаборатория, в которой провинциальные пришельцы перерабатываются в тех французов, которые имеют свою цивилизацию, свой характер, общий всей стране, несмотря на вариации. Можете ли вы после этого представить, как бы вы ни ослабили централизацию, власть, чтоб Франция распалась, — все ее вены примыкают к Парижу, все артерии идут из него. Для того чтоб Париж перестал быть этою жизненною необходимостью Франции — надобно, чтобы все части Франции не токмо достигли цивилизации Парижа, — но перегнали его, чтоб их интересы сделались самобытны и разны; тогда, может, Франция и распадется — но не прежде. — Или как примется Англия за то, чтоб перестать быть Англией? Какая ей нужна правительственная сила, которая держала бы вместе ее части, — когда они связаны такой резкой народностью? С другой стороны, возьмите в пример Австрию — что Вена за центр империи, к которой притянуты на вожжах итальянцы, немцы, венгерцы, славяне? В Вене первое слово свободы — было знаком распаденья. Как там ни бейся, а искусственное единство империи лопнет,
366
потому что оно может держаться только насилием. — Не знаю, умел ли я передать живо и ясно, как я понимаю различие монархии и республики, — но если вы его допустите, то нельзя не согласиться, что Временное правительство делало все наоборот; делало все, чтоб революция 24 февраля не принесла ни одного плода, не достигла ни до одного последствия. Мы сказали выше, что народ не был готов для республики и не мог быть готовым — воспитанный Наполеоном, Людвигом-Филиппом и монархией. Монархия интересована в вечном несовершеннолетии народа, признание народа совершеннолетним значит уничтожение монархии; но тем не менее социальные и демократические тенденции пустили глубокие
корни, особенно в Париже, — самый факт революции лучшее доказательство. Развить эти тенденции, довоспитать парижский народ и начать воспитание французского народа, открыть ему сущность республиканского устройства — поставить ему примером и доказательством Париж — вот что следовало сделать Временному правительству. Республика должна была начаться диктатурой, как того требовал народ в Hôtel de Ville, диктатурой революционной, опертой на возбужденное общественное мнение, на незыблемую веру в республику; эта диктатура не должна была ни выдумывать уложения, ни создавать нового порядка — она должна была подрубить все монархическое в коммуне, в департаменте, в суде, в полку, она должна была расстричь, разоблачить всех актеров старого порядка, снять с них мантии, шапки, эполеты, весь этот prestige власти, так сильно действующий на народ. — Какая республика возможна при деспотической власти префекта, назначаемого из Парижа, при совершенной стертости коммуны, при наполеоновской централизации, при этом офицерстве и чиновничестве, не избранном, а пожалованном? Какая демократия возможна при четырехстах тысячах правильного войска, готового одинаким образом брать Константину и Париж? Свободный народ сам защитится в случае нападенья, солдаты защищают правительство, землю, а не народ. Вместо всего этого Временное правительство объявило suffrage universel и начало проповедовать идолопоклонство к результату этих выборов, сделанных детьми, дикими, чернью (не моя вина, что большинство так составлено). — Как можно было дать вдруг темной массе — всю будущность страны, зная, что арифметическое большинство не есть истинное, зная, что один Париж — virtualiter338[338] полнее и лучше понимает, нежели вся Франция? Есть добросовестность коварнее всякого лукавства, — Ламартин
367
с компанией знал, что suffrage universel приведет именно такое Собрание, и противудействовал Ледрю-Роллену, хотевшему пояснить народу, в чем дело.
Они хотели монархической республики, они хотели пасти народ и заставить его склонить свою выю под иго Собранья — — им удалось. Народ вместо воспитания — отброшен назад, монархический принцип укреплен, он тверже, нежели был при Людвиге-Филиппе, потому что покрыт именем республики. И почему мы знаем, какими кровавыми испытаниями придется пройти Франции, чтоб снова попасть на путь истинного развития — если она выйдет на него!
Не думайте, что Временному правительству недоставало совета, предостережения — c 1 апреля Прудон в каждом листе своего «Représentant du Peuple», Торе и Пьер Леру в своем журнале кричали правительству, просили его, указывали ему, в какую пропасть оно идет. Правительство не слушалось. —
Мученики времен Людвига-Филиппа начали возвращаться из тюрем и ссылки, в их главе были две знаменитости: Барбес и Бланки. Барбес, этот баярд демократии, которого голова была уже обречена плахе, явился к Ламартину, дружески протягивая руку, — он попусту ее
никогда не протягивал. Он хотел работать для водворения республики и приносил в помощь правительству совет закаленного демократа, огромный авторитет в радикальной партии, — авторитет, основанный на безусловной чистоте характера. Барбес, так величественно и гордо являвшийся перед судом Камеры пэров, напоминал своей самоотверженной и непреклонной натурой, своей доблестной наружностью мучеников первых веков христианства. Он беззлобен и юн душою вышел из мрачного заточения и спокойно продолжал путь, начатый с Годефруа Каваньяком. Содействие и помощь такого человека была первой важности для правительства. Но не менее важен был и Бланки.
Бланки — человек совершенно противуположный Барбесу. Сосредоточенный, нервный, угрюмый, изуродованный телесно страшным тюремным заключением, полный невероятной энергии и желчевой злобы — он имел большое влияние, опертое на проницательность, на глубокомысленный взгляд и на необыкновенный дар слова — резкий, страстный, проникающий в душу слушателей. Его меньше любили, нежели Барбеса, но не меньше слушались. Он не имел ни его теплой экспансивности, ни его настежь отворенную душу; но мысль его была и глубже и упорнее, никто не сомневался в его таланте. Он мог быть вреднее и опаснее Барбеса — но он мог также принесть величайшую пользу правительству — и он явился к Ламартину, предлагая содействие и советы. — Недели через две оба отошли, качая головой, оба увидели, что с этими людьми
368
ничего не сделаешь, что они погубят революцию. Точно так поступил Собрие, молодой, богатый человек, душою преданный республике и демократии; Собрие, действовавший 24 февраля и завладевший сначала вместе с Косидьером префектурой полиции, пробовал остаться в сношениях с правительством,