cinq ou six ans en Allemagne, intitulée Dantons Tod et complètement inconnue en France. L’auteur, jeune poète, Buckner, est mort quelques mois après avoir écrit ce poème.
Le talent avec lequel les artistes ont ressuscité les hommes qu’ils représentaient, ne laisse rien à désirer. Geoffroy a été terrible de vérité; il a été encore plus vrai si c’est possible que ses collègues qui représentaient Danton et Robespierre avec une connaissance profonde de ces grandes figures de l’histoire.
243
<ШАРЛОТТА КОРД Е>
ТЕАТР РЕСПУБЛИКИ: первое представление «Шарлотты Корде», драмы в стихах, в пяти действиях и восьми картинах; соч. г. Понсара. — Общий взгляд.
Позорная боязнь событий и идей.
(П о н с а р. Пролог к «Шарлотте Корде»)
Что за мрачная мысль подсказала поэту эти стихи! Как! Просить извинения, у парижской публики, за то, что у тебя нашлось достаточно смелости воскресить эпизод из великой эпопеи, называемой Французской (всеобщей, хотел я сказать) революцией… Да! Это смелость, но смелость совершенно иного рода, чем та, которая подразумевается прологом.
Французская революция! Да знаете ли вы, что, породив такую эпоху, человечество отдыхает целые столетия? Дела и люди этих торжественных дней истории остаются подобно маякам, предназначенным освещать дорогу человечеству: они сопровождают человека из поколения в поколение, служа ему наставлением, примером, советом, утешением, поддерживая его в бедствиях и еще более в счастии.
Одни лишь гомеровские герои, великие люди древности да чистые и прекрасные личности первых веков христианства достойны разделить это право с героями Революции.
Мы почти позабыли события минувшей половины века, но воспоминания о Революции живут в нашей памяти. Мы читаем, мы перечитываем летописи тех времен, и интерес наш к ним все возрастает при каждом чтении. Таков магнетизм силы Революции, которая и из глубины могилы влияет на хилые поколения, исчезающие, как говорил Данте, «подобно дыму, не оставляя никакого следа»
244
Борьба этих Титанов была неистовой, ожесточенной; всякий раз, когда мы о них думаем, страшные воспоминания возникают в нашем воображении, и тем не менее справедливость этой борьбы закаляет и возвышает душу.
И буря страшна, но кто же станет оспаривать свойственную ей величественную красоту? Не выезжайте на утлом челне любоваться грозным зрелищем
разбушевавшегося моря — вас поглотит пучина у самого берега. Точно так же, вызывая в памяти эти героические и мрачные времена, не пользуйтесь, чтобы судить о них, маленьким кодексом будничной морали, совершенно недостаточным для этих катаклизмов, очищающих воздух во время грозы, созидающих среди развалин. Подобные эпохи не следуют предписаниям какой- либо морали — они сами предписывают новую мораль.
Поэт это превосходно понял. Доказательство тому — его пьеса. Но, в таком случае, что значит это сомнение, высказанное в самом ее начале? Что заставило поэта прибегнуть к самооправданиям?
Быть может, он все-таки был прав!.. Г-н Понсар, сохраняя благородство и беспристрастие, приподнял камень над свежей могилой. Он пренебрег слишком легким средством воздействия на публику при помощи намеков. Он не захотел искажать прошлое и совершать надругательство над мертвыми, пользуясь ими как масками для решения современных вопросов. Если пьеса его несколько холодна, если в ней не заключается подлинно драматического действия, то причину этих недостатков следует искать в чем угодно, но только не в политике. Политика ее вовсе не коснулась; мы боимся даже, что самый выбор героини еще более способствовал холодности пьесы и отсутствию действия. Но мы позволим себе поговорить о пьесе г. Понсара подробнее в одной из будущих статей. Это слишком серьезное произведение, чтоб иметь право вынести о нем поспешное суждение после одного лишь представления. Пока же нам хотелось бы придерживаться только общих положений.
Итак, повторяем, мы очень благодарны автору за то, что он трактует свой предмет объективно, как говорят немцы. Не ищите в пьесе Понсара ни проклятий Марату, ни восхваления
245
Шарлотты Корде. Нет, автор стал на более поэтическую и более возвышенную точку зрения, ему захотелось жить, чувствовать и думать, воплотившись в своих героев.
Как же жить, воплотившись в Марата, этого революционера-людоеда, которого показывают седовласым детям, чтобы толкнуть их в лоно реакции? И все же это было необходимо.
Заметьте, что вся необъятность гения Шекспира заключена в его натуре Протея: Шекспир не рассказывает, не обвиняет; он не распределяет
Монтионовских премий, но сам является Шейлоком, Яго; он одновременно и Фальстаф и Гамлет. Поэт вовсе не судебный следователь, не королевский прокурор; он не обвиняет, он не обличает, особенно — в драме. Повторяем, поэт живет жизнью своих героев; он старается понять, объяснить все, что есть человечного даже в преступлении. Пусть поэт старается быть правдивым, а факты сами представят больше нравственных выводов, чем все сентенции и афоризмы. Надобно питать некоторое доверие к человеческой природе и к нашему уму.
Мы одобряем автора, который счел нужным вызвать Марата из могилы не для того, чтобы заставить его играть роль бешеного шакала, человека-волка, описанного теткой Шарлотты, кровожадного маньяка, описанного Барбару. Нет, Марат изображен таким, каким мы его знаем, — раздражительным, болезненным, желчным, фанатичным, подозрительным, великим инквизитором революции, «проклятым Лазарем, страдавшим с народом и проникшимся его ненавистью, его местью!»
Как жаль, что автор отклонился от этого пути в последней сцене, в которой Дантон и Шарлотта Корде ставят, если позволено так выразиться, точки над 1. Как холодна эта сцена! Как мало в ней естественности! Как она длинна! Пьесу можно было бы превосходно завершить словами Дантона, который на вопрос Шарлотты о впечатлении, произведенном смертью Марата, ответил: «Вы подготовили ему апофеоз!» Зритель мог бы развить этот иронический ответ, сознавая, что трагическая гибель Марата, в свою очередь, послужила пьедесталом другому божеству — Шарлотте Корде, бедной восторженной девушке! Она была охвачена общей лихорадкой, воспламенявшей в ту страстную эпоху кровь всех людей, кровь Марата, как и кровь Шарлотты. Как и Карл Занд, она обрекла себя на преступление даже без такого оправдания, как девятнадцать лет и слепое повиновение. Ее превратили в «ангела убийства», тогда как она была только мрачной фанатичкой. Ее ненависть к Марату — мономания. Почему хочет она убить его, — именно его, а не Робеспьера, более опасного для ее друзей, жирондистов? Мономания может возбуждать интерес лишь с точки зрения патологической.
Незначительность подлинного интереса, возбуждаемого личностью Шарлотты Корде, оказала сильное воздействие на пьесу. Убийца вполне может стать героем трагедии, но он должен быть при этом и еще чем-нибудь. Одно лишь мгновение в жизни Шарлотты Корде представляло интерес: когда она вонзала кинжал в грудь человека, которого едва знала. И еще одно — когда ее юная голова пала под топором.
Автор создал Шарлотту, такую Шарлотту, которая много говорит, и говорит, как книга. Ею начинаешь интересоваться лишь тогда, когда она входит в комнату Марата; и все же трепет охватывает при мысли, что там, за занавесом, совершается преступление.
Было даже что-то неприятное в этих букетах, падавших к ногам м-ль Юдифь в ту минуту, когда она выходила, покрытая кровью. М-ль Юдифь без сомнения заслужила эти букеты. Избави нас бог от мысли, что не артистка, а само представление вызвало эти знаки одобрения, но они, тем не менее, были бы, конечно, более уместны в последнем акте.
Мы оставляем все подробности для второй статьи. Говоря о пьесе г. Понсара, мы познакомим наших читателей с трагедией, исполненной великих красот, которая появилась пять или шесть лет тому назад в Германии; она озаглавлена «Dantons Tod» и совершенно неизвестна во Франции. Автор, молодой поэт Бюхнер, умер через несколько месяцев после того, как написал эту поэму.
Талантливость, с которой артисты воскресили изображаемых ими людей, не оставляет желать ничего лучшего. Жоффруа был ужасающе верен истине; он был еще более верен истине, если это только возможно, чем его коллеги, игравшие
Дантона и Робеспьера с глубоким постижением характера этих великих исторических личностей.
247
ДОЛГ ПРЕЖДЕ ВСЕГО
249
«Я считал бы себя преступным, если б не исполнил и в сей настоящий год священного долга моего и не принес бы Вашему превосходительству наиусерднейшего поздравления с наступающим высокоторжественным праздником».
I
ЗА ВОРОТАМИ
Сыну Михаила Степановича Столыгина было лет четырнадцать… но с этого начать невозможно; для того, чтоб принять участие в сыне, надобно узнать отца, надобно сколько-нибудь узнать почтенное и доблестное семейство Столыгиных. Мне даже хотелось бы основательно познакомить читателей моих с ним, но не знаю, как лучше приняться.
Мне приходило в голову начать с исторических преданий их знаменитого рода. Я хотел слегка упомянуть, как Трифон Столыгин успел в две недели три раза
присягнуть, раз Владиславу, раз Тушинскому вору, раз не помню кому, — и всем изменил; я хотел описать их богатые достояния, их села, в которых церкви были пышно украшены благочестивыми и смиренными приношениями помещиков, повидимому, не столь смиренных в светских отношениях, что доказывали полуразвалившиеся, кривые, худо крытые и подпертые шестами избы; но, боясь утомить внимание ваше, я скромно решаюсь начать не дальше как за воротами большого московского дома Михаила Степановича Столыгина, что на Яузе. Ограда около дома каменная, вороты толстого дерева, с одной стороны калитка истинная, с другой ложная, для симметрии, в ней вставлена доска, на доске сидит обтерханный старик, повидимому, нищий.
250
Старик этот, впрочем, не был нищий, а дворник Михаила Степановича.
Пятьдесят второй год пошел с тех пор, как красивый русый юноша Ефимка вышел в первый раз за эти вороты с метлою в руках и горькими слезами на глазах. Дядя Михаила Степановича, объезжая свои поместья, привез его из Симбирска, не потому, что ему особенно нужен был мальчик, а так, ему понравился добрый вид Ефимки, он и решился устроить его судьбу. Устроил он ее прочно, как видите. Ефимка мел юношей, мел с пробивающимся усом, мел с обкладистой бородой, мел с проседью, мел совсем седой и теперь метет с пожелтевшей бородой, с ногами, которые подгибаются, с глазами, которые плохо видят. Одно сберег он от юности —название Ефимки; впрочем, страннее этого патриархального названия было то, что он действительно не развился в Ефимы. По мере того как он свыкался с своей одинокой жизнию, по мере того как страсть к двору и к улице у него делалась сильнее и доходила до того, что он вставал раза два, три ночью и осматривал двор с пытливым любопытством собаки, несмотря на то, что вороты были заперты и две настоящих собаки спущены с цепи, — в нем пропадала и живость и развязность, круг его понятий становился уже и уже, мысли смутнее, тусклее. Раз, лет за двадцать до нашего рассказа, ему взошла в голову дурь — жениться на кучеровой дочери; она была и не прочь, но барин сказал, что это вздор, что он с ума сошел, с какой стати