Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 6. С того берега. Статьи. Долг прежде всего. 1847 — 1851

lequel l’humanité se débat. Et celui qui dit: «Aime ton prochain et obéis à l’autorité», dit la même chose que l’autre qui répète: «Obéis à l’autorité et fais feù sur ton prochain».

L’abnégation chrétienne est aussi contraire à la nature que l’assassinat par obéissance. Il fallait dépraver, pervertir toutes les notions les plus simples dans la conscience de l’homme pour lui faire accepter une démence pareille comme vérité, comme devoir. Une fois ceci accepté, qu’il faut détester la terre et honorer le ciel, qu’il faut mépriser le temporel, le seul bien que l’on a, et chercher l’éternel, qui n’existe que dans notre faculté d’abstraction, on parvient aisément à accepter aussi que n’est r ien, que l’Etat est tout, que le «salus populi supremo, lex est», que «pereat mundus et fiat justitia», et toutes les

358

autres maximes qui sentent la chaire brûlée, qui rappellent la torture, le triomphe, l’ordre.

Mais pourquoi donc M. Cortès a-t-il oublié le troisième membre conservateur, l’ange-gardien des sociétés qui s’écroulent, — le bourreau?

Est-ce parce que le bourreau se confond de plus en plus avec le soldat, grâce à la noblesse d’âme des chefs et à la rigueur de l’obéissance passive?

Dans le bourreau brillent au suprême degré toutes les vertus qu’honore M. Cortès: la vénération de l’autorité, l’obéissance passive, l’abnégation de soi-même. Il n’a pas besoin de la foi d’un prêtre, ni de l’enthousiasme du danger qui anime le soldat. Il tue avec sang-froid, impassible comme la loi, comme le couteau; il tue pour venger la société; il tue au nom de l’ordre; il entre en concurrence avec tous les scélérats, et sort victorieux, appuyé sur la société. Moins fier que le prêtre et le soldat, il n’attend aucune récompense ni des dieux, ni des hommes; il ne cherche pas la gloire, il abdique son honneur, sa dignité d’homme, le tout pour le triomphe de l’ordre.

Justice donc à l’homme de la justice vengeresse. Nous disons aussi à la manière de Cortès: «Le bourreau est beaucoup plus près du prêtre qu’on ne pense».

Oh! le bourreau joue un grand rôle chaque fois qu’on crucifie un monde nouveau — ou qu’on guillotine un vieux spectre!

Et à propos du Calvaire et des bourreaux, passons aux persécutions des chrétiens, passons aux fragments de M. Capefigue, si vous n’avez pas une bonne histoire des premiers siècles sous main. Ou, ce qui est bien mieux, ouvrons Tertullien et les premiers Pères, d’un côté, et les écrits des défenseurs de l’ordre, des conservateurs romains, de l’autre. Même lutte, même acharnement, même énergie, exprimés dans les mêmes termes. Les chrétiens sont traités par Celse ou Julien comme des rêveurs, des utopistes, comme des visionnaires; ils sont flétris parle nom d’ennemis de l’Etat, de la famille, de la propriété, comme assassins d’enfants. — On croit lire un premier-Paris enragé du Constitutionnel, ou de l’Assemblée Nationale.

Si les amis de l’ordre romain ne provoquaient pas à des massacres, c’est que le paganisme était plus humain, plus tolérant que les conservateurs hauts bourgeois et orthodoxes, c’est que Rome antique ne connaissait pas encore l’expédient catholique des Saint-Barthélémy, glorifié jusqu’à nos jours par les fresques du Vatican. L’esprit est le même; s’il y a une différence, elle n’existe que dans les calculs et les individualités; c’est la différence entre le rapporteur Bauchard et le rapporteur Pline, entre la clémence de César Trajan, son horreur des dénonciations, et la clémence de César Cavaignac, qui ne partageait pas cette susceptibilité,

359

et notez bien que cette différence est un véritable progrès: le pouvoir a tellement baissé, qu’un Pline ou un Trajan devient aujourd’hui impossible, à la tête d’un Etat ou d’une comission d’enquête.

Les moyens de répression eux-mêmes se ressemblent parfaitement. On fermait les clubs chrétiens, on défendait leurs banquets fraternels; on jugeait ces sectaires, on les condamnait sans les entendre. Tertullien proteste comme Michel (de Bourges), avec indignation, contre cette iniquité, dans sa célèbre lettre au sénat romain.

Les chrétiens sont mis hors la loi; on les tracasse, on les maltraite, on les emprisonne, on les jette aux bêtes féroces, quelque chose, à Rome, dans le genre des sergents de ville… Cela ne suffit pas… la propagande va son train; les condamnés ne sont pas flétris; au contraire, ils sont fêtés par leurs co-religionnaires, comme les condamnés de Bourges. Alors, le plus grand représentant de l’ordre antique, Dioclétien, frappe le grand coup: il organise une persécution générale, une véritable extermination.

Eh bien! En dernier résultat, qu’a fait Rome avec sa civilisation, avec ses légions, avec sa «tabula», ses bourreaux, ses bêtes féroces, ses pamphlétaires et ses massacres?

Elle a prouvé jusqu’à quel point de cruauté peut aller, chez le conservateur, le soldat qui ne sait qu’obéir, le juge qui se confond avec le bourreau, et en même temps elle a prouvé l’insuffisance de ces moyens contre le verbe, contre la propagande et la conviction.

Remarquez-le bien, le vieux monde avait quelquefois raison contre les chrétiens qui en sapaient les bases au nom d’une doctrine utopique et irréalisable. Les conservateurs peuvent quelquefois aussi avoir raison contre les socialistes.

Mais à quoi cela a-t-il servi?

Le temps de Rome était passé; le temps de l’Evangile était venu.

A quoi ont abouti toutes ces férocités, toutes ces persécutions, ces réactions, le cri de rage et de désespoir de l’empereur Julien, le plus heureux des restaurateurs? Au cri que vous connaissez: Tu as vaincu, Galiléen!

Cologne, le 10 mars 1850

ДОЛГ ПРЕЖДЕ ВСЕГО

(Повесть эта не была нигде напечатана)

«Я считал бы себя преступным, если б не исполнил и в сей настоящий год, как в многие прошлые, священного долга моего и не принес бы вашему превосходительству наиусерднейшее поздравление с наступающим высокоторжественным праздником, — ничто в мире не может отвлечь меня от обязанностей, исполнять которые я привык от младых дней моих».

Декабрьское письмо, № 41, 518.

363

ПРОЛОГ, Т. Е. ЧАСТЬ, ПРЕДШЕСТВУЮЩАЯ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

I

Сыну Михаила Степановича Столыгина было лет четырнадцать… Но с этого начать невозможно; для того чтоб принять участие в сыне, надобно узнать отца, надобно даже сколько-нибудь узнать почтенное и доблестное семейство Столыгиных. — Мне хотелось бы основательно вас познакомить с этим семейством, но я не знал, как это лучше сделать. — Мне приходило в голову начать с исторических преданий их знаменитого рода, с того, как Трифон Столыгин успел в две недели три раза присягнуть, раз Владиславу, раз Тушинскому вору, раз не помню кому, и всем изменил; я хотел описать их богатые достояния, их села, в которых церкви были пышно украшены смиренными и благочестивыми приношениями помещиков, повиди-мому, не столь смиренных в светских отношениях, что доказывали полуразвалившиеся, кривые, худо крытые и подпертые шестами избы… Но, боясь утомить ваше внимание, я скромно решился начать не дальше, как за воротами большого дома Михайла Степановича Столыгина, что на Яузе. Ограда около дома каменная, ворота толстого дерева, с одной стороны калитка истинная, а с другой ложная, в ней вставлена доска в должности скамьи — на доске сидит обтерханный старик, по видимому нищий. Наружность обманчива — старик был вовсе не нищий, а дворник Михаила Степановича. Пятьдесят второй год пошёл с тех пор, как красивый, русый юноша Ефимка вышел в первый раз за эти ворота с метлою в руках и с горькими слезами на глазах, — он тогда только был взят из деревни. Дядя Михайла Степановича, объезжая свои поместья, привез его из Симбирска, не потому, что ему нужен был мальчик, а так, ему понравился добрый вид Ефимки, он и решился устроить его судьбу. Устроил он ее прочно, как видите. Ефимка мел юношей, мел с пробивающимся усом, мел с обкладистой бородой, мел с

364

проседью, мел совсем седой и теперь метет с пожелтевшей бородой, с ногами, которые подгибаются, с глазами, которые плохо видят. Одно сберег он от юности — его вся дворня звала Ефимкой; впрочем, страшнее этого патриархального названия было то, что он действительно не развился в Ефимы. По мере того как он свыкался с своей одинокой жизнию, по мере того, как страсть ко двору и к улице у него делалась сильнее, так что он вставал раза два- три ночью и осматривал двор с пытливым любопытством собаки, несмотря на то, что ворота были заперты и две настоящих собаки спущены с цепи, — в нем пропадала и живость и развязность, круг его понятий становился уже и уже, мысли смутнее, тусклее. Раз, лет за двадцать до нашего рассказа, ему взошла в голову дурь жениться на кучеровой дочери; она была и не прочь, но барин сказал, что это вздор, что он с ума сошел, с какой стати ему жениться, — тем дело и кончилось. Ефимка тосковал, никому не говорил ни слова, стал попивать и приметно тупеть; к старости он сделался кротким, тихим зверем, страдавшим от холода и от боли в пояснице, веселившимся от сивухи и нюхательного табаку, который ему поставлял соседний лавочник за то, чтоб он мел улицу перед лавочкой; других сильных страстей у него не было, если мы не примем за страсть его безусловной послушливости всем, кто хотел приказывать, и безграничного идолопоклонства, исполненного страха и трепета, к Михаилу Степановичу. — По песчастию, эта благоговейная преданность утрачивается у дворников, только двадцать лет метущих улицу, и у прочих слуг нового, испорченного поколения. — Нельзя, впрочем, сказать, чтоб сношения Ефимки с Михаилом Степановичем были особенно часты или важны; они ограничивались строгими выговорами, сопряженными с сильными угрозами, за то, что мостовая портится, за то, что тротуарные столбы гниют, за то, что за них зацепляются телеги и сани… Ефимка чувствовал свою вину и со вздохом поминал то блаженное время, когда улиц не мостили, а тротуаров не чинили, по очень простой причине — потому что их не было. Сношение другого рода, более приятное и торжественное, повторялось всякий год один раз; в Светлое воскресение вся дворня приходила христосоваться с барином. Причем Михайло Степанович, обыкновенно угрюмый и раздраженный, менял гнев на милость и дарил своих слуг ласковым словом, — отчасти в предупреждение других подарков.

— А помнишь, — говорил ежегодно Михайло Степанович Ефимке, обтирая губы после христосования,

Скачать:TXTPDF

lequel l'humanité se débat. Et celui qui dit: «Aime ton prochain et obéis à l'autorité», dit la même chose que l'autre qui répète: «Obéis à l'autorité et fais feù sur