Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 6. С того берега. Статьи. Долг прежде всего. 1847 — 1851

— помнишь, как ты меня возил на салазках и делал снеговую гору!

Сердце прыгало от радости у старика при этих словах, и он торопился отвечать:

365

— Как же, батюшко, кормилец ты наш, мне-то не помнить, оно ведь еще при покойном дядюшке вашей милости, при Льве Степановиче, было; помню, вот словно вчера было, так помню.

— Ну, оно вчера не вчера было, — прибавлял Михайло Степанович, улыбаясь,— а небось пятый десяток есть. Ну, смотри же, Ефимка, праздник праздником, а улицу мети, да пьяных теперь много шляется; как смеркнется, ворота запри, да смотри, чтоб булыжник не крали.

— Словно глаз свой берегу, батюшко, — отвечал дворник, и барин давал знать, чтоб он шел с красным яйцом, данным ему на обмен.

Сим периодическим разговором ограничивались личные сношения этих ровесников, живших лет пятьдесят под одной крышей. Ефимка бывал очень доволен аристократическими воспоминаниями и обыкновенно вечером в первый праздник, не совсем трезвый, рассказывал кому-нибудь в черной и душной кучерской:

— Ведь подумаешь, какая память у Михайла-то Степановича, — помнит что?.. А ведь это сущая правда, бывало меня заложит в салазки, а я вожу, а он-то знай кнутиком погоняет — ей-богу! — сколько годов, подумаешь ион, качая головою, развязывал лапти, снимал онучи и засыпал на печи, подложивши свой армяк (постели он еще не успел завести) и думая, вероятно, о суете жизни человеческой и о прочности некоторых общественных положений, например дворника…

Итак, Ефимка сидел у ворот. Сначала он медленно и больше для наслаждения, нежели для пользы подгонял грязную воду по канавке метлою, потом понюхал табаку, посидел, посмотрел, посмотрел и задремал, сидя на лавке. Вероятно, он довольно долго бы проспал в товариществе дворной собаки плебейского происхождения, — черной с белыми пятнами, длинной, жесткой шерстью и изгрызенным ухом, которого сторонки она беспрестанно приподнимала, чтоб сгонять мух, — если б их обоих не разбудила женщина средних лет. Женщина эта, тщательно закутанная, в шляпке с опущенным вуалем, давно показалась на улице; она медленно шла по противоположному тротуару. Приближаясь к дому Столыгина, она приостановилась немного у фонарного столба и с очевидным беспокойством стала вглядываться, что делается на дворе Столыгина. — Казачок в сенях пощелкивал орехи; кучер возле сарая чистил хомут и курил из крошечной трубочки. Вероятно, этого довольно было, чтоб отстращать ее, — она прошла мимо. Через четверть часа она явилась на том тротуаре, на котором все спал Ефим; на дворе в это время не было никого. Проходя мимо Ефима, она шепнула что-то, не останавливаясь и не оборачивая головы, — но Ефим спал; проснулась одна собака, заворчала было, но вдруг бросилась к женщине со всеми собачьими изъявлениями

искренней радости; она испугалась ее ласк и отошла как можно скорее. Осмотревши еще раз из-за угла, что делается на дворе, она решилась подойти к Ефиму и позвать его.

— Ась, — пробормотал Ефим, просыпаясь, — чего вам?

Он не был так счастлив, как его приятель, и не узнал, кто с ним говорит.

— Ефим, — продолжала незнакомка, — вызови сюда Настасью Кирилловну.

— А на что вам ее? — спросил дворник, что-то заминаясь.

— Да ты меня разве не узнаешь, Ефим?

— Ах ты, мать пресвятая богородица, — отвечал он, отплевываясь на сторону и вставая со скамьи, — глаза-то какие стали, матушка! Эх я, чего не спознал! Простите старому дураку, из ума выжил, матушка, — да как это господь

— Послушай, Ефим, мне некогда, коли можешь, поскорее вызови Настасью.

— Слушаю, матушка, слушаю, привел же бог опять увидеть тебя… я сейчастого бы — сбегал за Настасьей Кирилловной — да вот, матушка, — и старик чесал пожелтелые волосы свои — да как бы Тит-то Трофимович…

Женщина посмотрела на него с глубоким состраданием и молчала… Старик продолжал:

— Боюсь, смертельно боюсь, матушка! Кости старые, лета какие, а ведь у нас кучер Сергей не приведи бог какая тяжелая рука, так в конюшне богу душу и отдашь. Христианский долг не исполню…

Он еще не окончил своей речи, как из ворот выскочила старушонка, худощавая, подслепая, в белом чепчике и темном ситцевом капоте. Ефим побледнел сначала, как полотно, но, разглядев Настасью, успокоился.

— Ах, матушка, Марья Валерьяновна, не извольте слушать, что вам этот старый сыч напевает, в нем никакого чувствия нет, пожалуйте ко мне, я проведу вас, — из окна узнала вас, матушка, так сердце-то и забилось. — Ей-богу, ведь это наша барыня идет, шепчу я сама себе, да на половину к Анатолию Михайловичу бегу, а тут попался казачок Ванюшка — преядовитый у нас он, такой шпионишка мерзкий, — я его спросила: «Что, барин спит?» — «Спит еще». — Чтоб ему тут! — право, не при вас буди сказано.

Все это она так проворно говорила с пресильной мимикой, что Марья Валерьяновна не успела раскрыть рта.

— Да что, Настасья, здоров ли?..

— Анатоль-то Михайлович, наш золотой-то барин, — ничего, кажется, — худ только, оченно худ — какое житье!., ведь аспид-то на то и взял его, чтоб было еще над кем зло изливать — человеку ненавистник! — т. е., матушка

367

ржа, которая, на что железо, и то поедом есть! — У Анатоля Михайловича, изволите знать, какой нрав, — не то что наш холопский, — выйдешь за дверь да самого его обругаешь вдвое, прости господи, — ну а они всё к сердцу принимают, особенно когда вами, матушка, начнет попрекать.

Марья Валерьяновна отерла слезы и шепнула:

— Пойдем же, Настасьюшка!

И Настасья наказала строго-настрого дворнику, если Тит подошлет казачка спросить, с кем она шла, сказать, что со швеей, мол, Ольгой Петровной, что на Маросейке живет, — и повела Марью Валерьяновну по узенькой и совершенно темной лестнице, которую вряд мели ли когда-нибудь после отстройки дома. Лестница эта шла в каморку, отведенную Настасье; эта каморка была цель ее желаний, предмет домогательств ее в продолжение пятнадцати лет. Ни у кого в доме не было особой комнаты, кроме у Тита; Михаило Степанович наконец дозволил ей занять ее с условием не считать ее своею, никогда в ней не сидеть, а так покаместь положить свои пожитки. В этой маленькой комнатке стоял небольшой деревянный, окрашенный временем стол; на нем стоял самоварчик, покрытый полотенцем, и две опрокинутые чашки, носившие кое-где признаки бывшей позолоты; на стенах висели две головки, рисованные черным карандашом, одна изображала поврежденную женщину, которая смотрела с картины страшно вытаращив глаза, вместо кудрей у нее были черви, под ней было написано Méduse137[137]; другая представляла какого-то жандарма в каске, вероятно, выходившего из воды, — судя по голому плечу; лицо у него было отвратительно правильно, нос вроде ионийской колонны, опрокинутой капителью вниз, голову он держал крепко на сторону, под ним значилось: Alexandre, fils de Philippe, и под обеими: Dess. par Anatole Stolygin138[138] —с росчерком детской руки. — Это были несомненные атрибуты няни.

— Не встретить бы кого, — заметила вполголоса Марья Валерьяновна, надвигая шляпу на лицо.

Ничего, матушка, —не бойтесь ничего, — фискала-то нашего дома нет. Вишь, староста приехал, да обоз с дровами пришел, так и пошел в трахтир принимать — ведь он преалчный, никакой совести нет, чаю пары две выпьет с французской, как следует, да требует бутылку белого с рыбой, да икры паюсной. — Как чрево выносит! Небось, больше восьми десятков живет… да ведь что, матушка, какой неочестливый, и сына-то своего приведет — ну, да тот не спасется от красной шапки. Покуда старый-то пес жив, так все шито и крыто, а

368

после мы выведем и как синенькая бумажка в филипповке у кучера пропала, и…

Ее длинная речь т ТИиш осталась неоконченного; молодой человек лет около четырнадцати, худой и очень бледный от внутреннего движения, бросился в объятия Марии Валерьяновны, он спрятал голову на ее груди, она целовала его волосы и плакала…

Дружок мой, какой ты худенький, — говорила она ему, — здоров ли ты?

— Я здоров, маменька, — отвечал молодой человек, — совершенно здоров. Как вы, маменька, с дороги? — и он целовал ее руки.

Мать рассматривала, вглядывалась в своего сына; видно было, что его благородные отроческие черты стерли разом все ее горести, что она была безмерно счастлива на эту минуту. Однако молодой человек, несмотря на радость свидания, был под тяжелым влиянием какой-то мысли, его улыбка была грустна. Эти лета еще не умеют скрывать таких мыслей. Он опустил глаза и сказал:

— Ну а если папаша узнает?

— Он не узнает, мой друг.

— А как спросит у меня?

— И, батюшка! — вмешалась старуха няня. — Что это, уж такой умник и не сумеет ответ держать! Ведь, правду-то сказать, это только ваш папаша воображает, что его в свете никто не проведет, а его вся дворня надувает.

Молодой человек не отвечал, но сделал движение, которое делают все нервные люди, когда ножик свистит по тарелке. — В это время вбежала в комнату молодая девка и торопливо сказала старухе няне:

— Проснулся, ходит по гостиной. — Анатоль Михайлович, пожалуйте, батюшка, вниз.

Молодой человек покраснел до ушей. Марья Валерьяновна простилась с ним, он вышел вон сконфуженный; она долго смотрела ему вслед, утирая слезы и покачивая головой. — Для того однако, чтобы объяснить происходившее, мне должно еще раз отступить.

II

Ефимка возил в салазках Михаила Степановича при жизни «дяденьки», — чего же лучше, как начать с него. — Лёв Степа нович уже потому заслуживает это, что, несмотря на всю патриархальную дикость свою, он первый ручной представитель Столыгиных. Этим он обязан слепой любви родителей к его меньшому брату: Степушку никогда бы не решились отправить на службу, отдать в чужие руки; Левушку родители не жалели

и, как только он кончил курс своего воспитания, т. е. научился на «о» читать по- русски и писать вопреки всем правилам орфографии, его отправили в Петербург. — Послуживши лет десять в гвардии, он перешел в гражданскую службу, был советнком, был президентом какой-то коллегии и очень близким человеком какого-то вельможи. Патрон его, долго умевший искусно удержаться в силе в классическое время быстрых перемен, потерял наконец равновесие и исчез в своих малороссийских вотчинах. Лёв Степанович премудро и во-время умел отделить свою судьбу от судьбы патрона, премудро успел жениться на какой-то племяннице, которую не знали куда девать и в которой кто-то принимал участие, наконец, — что премудрее всего вместе — Лёв Степанович, послужив еще до превосходительного чина, вышел в отставку и отправился в Москву для устройства имения, уважаемый всеми как честный, добрый, солидный и деловой человек. —

Скачать:TXTPDF

— помнишь, как ты меня возил на салазках и делал снеговую гору! Сердце прыгало от радости у старика при этих словах, и он торопился отвечать: 365 — Как же, батюшко,