in the Russian language, under the title «Prisons and Exiles». This work appeared, when war had already begun, and when the means of communication with Russia had become more difficult. I did not therefore expect great success. But it happened otherwise. In the month of September, the «Revue des Deux Mondes» gave long extracts from my book, with a very flattering article about myself (although I do not share the author’s opinions). In the month of January, other fragments (likewise translated from the Russian), appeared in the «Athenaeum» of London, while Hoffman and Campe published a German translation of the work at Hamburg.
This has decided me to publish another volume.
I shall say in another place what deep interest these Memoirs have for me individually, and for what purpose I have begun to write them. I now content myself with the assertion: that there is nо country in which Memoirs can be more useful than in Russia. We – thanks to the censorship – are very little accustomed to publicity; it frightens, astonishes and offends us. It is time the imperial artists of the police of St. Petersburg, should know, that sooner or later, their actions, so well hidden by the prisons, the irons and the graves, will be revealed in the broad glare of day.
Для того, чтобы написать свои воспоминания, вовсе не нужно быть великим человеком или видавшим виды авантюристом, прославленным художником или государственным деятелем. Вполне достаточно быть просто человеком, у которого есть что рассказать и который может и хочет это сделать.
Жизнь обыкновенного человека тоже может вызвать интерес, если и не по отношению к личности, то по отношению к стране и эпохе, в которую эта личность жила. Мы любим проникать во внутренний мир другого человека, нам нравится коснуться самой чувствительной струны в чужом сердце и наблюдать его тайные содрогания, мы стремимся познать его сокровенные тайны, чтобы сравнивать, подтверждать, находить оправдание, утешение, доказательство сходства.
Мемуары, конечно, могут быть скучными, и жизнь, в них рассказанная, бедной и незначительной. Тогда не читайте их – и это будет самым страшным приговором для книги. И в данном случае не может существовать никакого специального руководства для писания мемуаров. Мемуары Бенвенуто Челлини интересны не потому, что он был великим художником, а потому, что он затрагивает в них в высшей степени интересные вопросы.
«Право на те или иные слова» – это устаревшее выражение, относящееся к эпохе деградации интеллектуальной жизни, ко времени поэтов-лауреатов, докторов в шапочках, привилегированных философов, патентованных ученых мужей и других фарисеев академического мира. В те времена писательское искусство считалось таинством, доступным пониманию немногих избранников. «Официозный писатель» не только на бумаге, но и в жизни говорил напыщенным языком, выбирал самые неестественные обороты речи и пользовался наиболее редко употребляемыми словами, – словом, он то и дело проповедовал или воспевал.
Что касается нас, то мы говорим совершенно понятным языком. Мы понимаем писательское искусство как такое дело, которым может заняться любой человек. Для этого не надо быть профессионалом, так как это самая обычная работа. Здесь по крайней мере нельзя подвергнуть сомнению «право на труд».
То, что не всякое произведение может найти читателей, – вопрос другого порядка.
Год назад, в Лондоне, я опубликовал на русском языке часть своих мемуаров под заглавием «Тюрьма и ссылка». Эта работа появилась тогда, когда война уже началась и когда связь с Россией стала более затруднительной. Потому я и не ожидал большого успеха. Но случилось иначе. В сентябре месяце «Revue des Deux Mondes» поместил пространные выдержки из моей книги с крайне лестным отзывом обо мне самом (хотя я не разделяю мнения рецензента). В январе появились другие выдержки (соответственно переведенные с русского языка), напечатанные в лондонском «Athenaeum». В то же время Гофман и Кампе опубликовали в Гамбурге немецкий перевод этой работы.
Это побудило меня издать еще один том.
В другом месте я скажу, какой глубокий интерес для меня лично представляют эти мемуары и с какой целью я начал их писать. Теперь я довольствуюсь лишь констатацией того факта, что в настоящее время нет такой страны, в которой мемуары были бы более полезны, чем в России. Мы – благодаря цензуре – очень мало привыкли к гласности. Она пугает, удивляет и оскорбляет нас. Пора, наконец, имперским комедиантам из петербургской полиции узнать, что рано или поздно, но об их действиях, тайну которых так хорошо хранят тюрьмы, кандалы и могилы, станет всем известно и их позорные деяния будут разоблачены перед всем миром.
Ко второму изданию <«Тюрьмы и ссылки»>*
Когда Н. Трюбнер просил у меня дозволение сделать второе издание моих сочинений, изданных в Лондоне, я потому исключил «Тюрьму и ссылку», что думал в скором времени начать полное издание моих воспоминаний под заглавием «Былое и думы».
Но, несмотря на то, что скоро сказывается сказка, да не скоро делается дело, я увидел, что мой рассказ еще не так близок к полному изданию, как я думал. Между тем требования на «Тюрьму и ссылку» повторяются чаще и чаще. Книжка эта имеет свою относительную целость, свое единство, и я согласился на предложение г. Трюбнера.
Перечитывая ее, я добавил две-три подробности (мою встречу с Цехановичем и историю владимирского старосты…), но текст оставлен без значительных поправок. Я не разделяю шутя высказанного мнения Гейне, который говорил, что он очень доволен тем, что долго не печатал своих записок, потому что события доставляли ему случай проверять и исправлять сказанное.
И-р.
21 апреля 1858. Путней, близ Лондона.
К третьей части
<Предисловие>*
Отрывок, печатаемый теперь, следует прямо за той частию, которая была особо издана под заглавием «Тюрьма и ссылка»; она была написана тогда же (1853), но я многое прибавил и дополнил.
Странная судьба моих «Записок»: я хотел напечатать одну часть их, вместо того напечатал три и теперь еще печатаю четвертую.
Один парижский рецензент, разбирая, впрочем, очень благосклонно («La presse», 13 oct. 1856), третий томик немецкого перевода моих «Записок», изданных Гофманом и Кампе в Гамбурге, в котором я рассказываю о моем детстве, прибавляет шутя, что я повествую свою жизнь, как эпическую поэму: начал in medias res[218] и потом возвратился к детству.
Это эпическое кокетство – совершенная случайность, и если кто-нибудь виноват в нем, то совсем не я, а скорее мои рецензенты и в том числе сам критик «Прессы». Если б они отрывки из моих «Записок» приняли строже, холоднее и, что еще хуже, – пропустили бы их без всякого внимания, я долго не решился бы печатать еще и долго обдумывал бы, в каком порядке печатать.
Прием, сделанный им, увлек меня, и мне стало труднее не печатать, нежели печатать.
Я знаю, что большая часть успеха их принадлежит не мне, а предмету. Западные люди были рады еще раз заглянуть за кулисы русской жизни. Но, может, в сочувствии к моему рассказу доля принадлежит простой правде его. Эта награда была бы мне очень дорога, ее только я и желал. Часть, печатаемая теперь, интимнее прежних; именно потому она имеет меньше интереса, меньше фактов; но мне было гораздо труднее ее писать… К ней я приступил с особенным страхом былого и печатаю ее с внутренним трепетом, не давая себе отчета зачем…
…Может быть, кому-нибудь из тех, которым была занимательна внешняя сторона моей жизни, будет занимательна и внутренняя. Ведь мы уже теперь старые знакомые…
И-р.
Лондон, 21 ноября 1856.
<Авторский перевод из XXIV главы>*
Une fois, par une longue soirée d’hiver, vers la fin de 1838, nous étions assis seuls comme toujours. Nous lisions et nous ne lisions pas. Nous parlions et nous nous taisions – et en nous taisant nous continuions à nous parler. Il gelait fortement dehors, et même il ne faisait pas chaud dans la chambre. N… ne se sentait pas bien, elle était couchée sur un sofa, couverte de sa mantille; j’étais assis à côté, par terre.
La lecture n’allait pas. N… était distraite et pensait à autre chose. Elle était préoccupée, sa figure changeait. – «Sais-tu, – me dit-elle, tout à coup, – j’ai un secret à te dire. Viens ici, je te le dirai à l’oreille, – ou plutôt, devine-le». Je devinais, mais je voulais l’entendre d’elle-même. Elle me le dit alors. Nous nous regardâmes agités, les larmes aux yeux, et sans prononcer une parole de plus.
Que la poitrine humaine est puissante pour sentir le bonheur! – Si les hommes savaient s’abandonner sans arrière-pensée, sans distraction! Ordinairement le bruit extérieur, des préoccupations futiles, une anxiété puérile, une susceptibilité irascible – enfin toute cette poussière qui se dépose peu à peu, vers le milieu de la vie, sur le coeur, – empêchent l’épanchement, troublent la jouissance. Nous laissons échapper les meilleurs, les plus rares moments de bonheur – comme si nous en avions une quantité énorme devant nous. Nous pensons au lendemain, à la prochaine année, lorsqu’il faudrait, sans perdre un instant, saisir à deux mains la coupe toute pleine – et boire – et boire. – Car la nature offre sans être priée, mais n’attend pas, – et la coupe s’en va. – Penser à demain! – Mais qui a dit qu’il y aurait un demain? – Et s’il y en a un, il ne sera pas pour nous peut-être!
Il était difficile d’ajouter quelque chose à notre bonheur; et pourtant la nouvelle d’un être à venir, d’un enfant, découvrit dans notre cœur des espaces que nous ne connaissions pas, des sentiments d’une nouvelle ivresse, pleine de terreur, d’espérance, d’inquiétude et d’une attente passionnée.
C’est le commencement de la famille – car sans enfant il n’y a pas de famille. L’amour effrayé devient plus tendre, se fait garde-malade, soigne, veille. L’égoïsme à deux ne se fait pas seulement égoïsme à trois, mais résignation de deux pour un troisième. Un élément nouveau entre dans l’intimité de la vie; un personnage mystérieux frappe à la porte, un hôte qui est et qui n’est pas, mais qui est déjà complètement nécessaire, indispensable. Qui est-il? – personne n’en sait rien. – Mais qui que tu sois, inconnu, tu es heureux. Avec quel amour, avec quelle tendresse on t’attend au seuil de la vie.
Et quelles transes, quels doutes! – Sera-t-il vivant, ou non? – Il y a tant de cas malheureux. – Même cela