гул, не потеряв своей самобытности. Это – упсальский барон, он живет в двух шагах от природы, в Преображенском. Там у него есть сад и домик, у которого дверь не имеет замка.
В этом доме барон прячется и вдруг, как минотавр или татары, набегает на Москву, неотразимый и нежданный, обирает книги и тетради и исчезает. Он похож и на bonhomme Patience[145 — дядюшку Пасьянса (франц.). – Ред.] Жорж Санда, и на самого Карла Занда, ежели хотите, а всего более на террориста. Он как-то гильотинно умеет двигать бровями. Барон начал свою жизнь переводами Шиллера и кончил переводом на жизнь одного из лиц, которые Шиллер так любил набрасывать, в которых нет ни одного эгоистического желания, ни одной черной мысли, но которых сердце бьется для всего человечества и для всего благородного, и которые никогда не выйдут из своей односторонности, как exempli gratia[146 — например (лат.). – Ред.] Менцель. Он с четвероногой трибуны что-то повествует, с наивной мимикой обеих рук и, по очереди, одной ноги. Два неустрашимые человека подвергают жизнь свою опасности, слушая барона в атмосфере его декламации, беспрерывно рассекаемой рукою и ногою и молнией зажженной сигары. У вас, может, слабы нервы, – отвернитесь от этой картины.
Видите ли у камина худощавого молодого человека, белокурого, несколько бледного, в вицмундирной форме, с неумолимой речью – это магистр математического отделения, представитель материализма XVIII века, столько же неподвижный на своем коньке, как и барон на своем. Он держит за пуговицу молодого человека с опухшими глазами и выразительным лицом. Магистр в коротких словах продолжает спор, начавшийся у них года за два, о Бэконе и эмпирии. Молодой человек, прикованный к этому Кавказу, испещренному зодиаками, – одно из тех эксцентрических существований, которые были бы исполнены веры, если бы их век имел верования; неспокойный демон, обитающий в их душе, ломает их и сильно клеймит печатью оригинальности. Он больше образами, яркими сравнениями отражал магистра.
– Направление, которое начинает проявляться, – говорил он, – вспять не пойдет, материализм сделал свое и умер. Вандомская колонна – его надгробный памятник. Германские идеи, проникающие во Францию…
Магистр не слушал студента, даже закрывал глаза, чтобы и не видать его, и продолжал со всем хладнокровием математика, читающего лекцию о мнимых корнях, и со всею ясностию геометрического анализа употребляя одни, законом определенные, формы доказательства – a contrario, per inductionem, a principio causae sufficientis[147 — от противного, помощью наведения, по принципу достаточного основания (лат.). – Ред.].
– Итак, приняв это положение, следует вопрос – которое состояние наук выше, которое дало более приложений и принесло положительнее пользу? Разрешив его, мы естественно перейдем к главному вопросу, от которого зависит окончательное решение всего спора…
С тех пор магистр окончил нивелирование Каспийского моря, студент объехал пол-Европы, а спор еще не кончился и, сами видите, остался только один вопрос.
Вот два молодых человека, обнявшись, прогуливаются по комнате. Один с длинными волосами и прелестным лицом à la Schiller и прихрамывающий à la Bayron; другой с прекрасными, задумчивыми глазами, с несколько театральными манерами à la Мочалов и с очками à la Каченовский; это – Ritter aus Tambow[148 — рыцарь из Тамбова (нем.). – Ред.] и кандидат этико-политический, очерчивающий Россию. Ritter, юный страдалец, принес в жизнь нежную, чувствительную душу, но не принес ни твердой воли, которая защищает от грубых рук толпы, ни твердого тела. Болезненный, бледный – он похож на оранжерейное растение, воспитанное в комнатах и забытое небрежным садовником на стуже московских летних ночей. Он может чище всех своих товарищей служить изящным типом юноши. С какой любовью, с какой симпатией он приютился к ним дичком! Его фантазия была направлена на ложную мысль бегства от земли. Резигнация[149 — покорность судьбе, от résignation (франц.). – Ред.] составляла его поэзию. Такое направление развивается именно в больном, слабом теле, – конечно, ложное, но имеющее свою беспредельно увлекательную сторону.
Кандидат этико-политический жаждет общеполезной деятельности и славы. Он готов на самопожертвования без границ и грустно говорит юноше, что ему надобна кафедра в университете и слава в мире. Юноша ему верит, сочувствует и готов плакать. Вот они остановились перед черпалом полюбоваться пылающей жженкой.
В самом фокусе оргии, т. е. у пылающей жженки, также интересная группа. Молодой человек в сером халате, на диване, задумчиво мешает горящее море и задумчиво всматривается в фантастические узоры огня, сливающиеся с ложки. Против него за столом, без сюртука, без галстука, с обнаженной грудью, сложивши руки à la Napoléon, с сигарою в зубах, сидит худощавый юноша с выразительным, умным взором.
– Помнишь ли, – говорит молодой человек в халате, – как мы детьми встречали новый год тайком, украдкой; как тогда мечтали о будущем? Ну, вот оно и пришло, и пустота в груди не наполняется, и не принесло оно той жизни, которой требовала душа. На Воробьевых горах она ничего не требовала и была довольна.
Они взглянули друг на друга.
– Пора окончить этот фазис жизни, шум начинает надоедать; меня манит другая жизнь, жизнь более поэтическая.
– Пора, согласен и я; но забудемся еще сегодня, забудемся – прочь мрачные мысли.
Юноша в халате напенил стакан и, улыбаясь, сказал:
– За здоровье заходящего солнца на Воробьевых горах!
– Которое было восходящим солнцем нашей жизни, – добавил юноша без сюртука.
Оба замолчали, что-то хорошее пробежало по их лицам.
Вдруг юноша без сюртука вскочил на стул и звонким голосом закричал:
– Messieurs et mylords! Je demande la parole, je demande la clôture de vos discussions. Une grande motion… silence aux interrupteurs. Monsieur le président, couvrez-vous[150 — Милостивые государи и милорды! Прошу слова, прошу закрыть прения. Важное предложение… не перебивать. Господин председатель, наденьте шляпу (франц.). – Ред.].
И нахлобучил какую-то шапку на голову своему соседу. Несколько голов обратилось к оратору.
– Mylords et lords! Le punch cardinal, tel que le cardinal Mezzofanti, qui connait toutes les langues existantes et qui n’ont jamais existé, n’a jamais goûté; le punch cardinal est à vos ordres. Hommes illustres par vos lumières, connaissez que Schiller, décrété citoyen de la république une et indivisible… a dit, il me semble, en parlant des prisonniers lors du siège d’Ancône par les troupes du roi-citoyen Louis-Philippe…
Eh’es verdüftet,
Schöpfet es schnell.
Nur wenn er glühet
Labet der Quell.
Je propose donc de nous mettre à l’instant même dans la possibilité de vérifier les proverbes du citoyen Schiller, – à vos verres, citoyens![151 — Милорды и лорды! Пунш-кардинал, такой, какого не пробовал и кардинал Меццофанти, знающий все языки, как существующие, так и никогда не существовавшие; пунш-кардинал в вашем распоряжении. Мужи, прославленные своей просвещенностью, знайте, что Шиллер, провозглашенный гражданином единой и неделимой республики, сказал – кажется, по поводу пленных, взятых при осаде Анконы войсками короля-гражданина Луи-Филиппа: «Пока она <жизнь> не улетучилаеь, черпайте ее быстрей. Источник приносит отраду, только пока он горяч». Итак, предлагаю немедленно приступить к проверке изречений гражданина Шиллера, – к стаканам, граждане! (франц. и нем.). – Ред.]
Все с хохотом подходили к столу. Оратор спокойно разливал в стаканы пунш.
– Магистр, скажи, пожалуйста, – кричал он, – не изобрел ли Деви новых металлических стенок для того, чтобы не жглись губы?
– Гумфри Деви умер, – отвечал магистр, весь занятый своим спором.
– И, я думаю, рад от души, – продолжал оратор, – что наконец химически разложился и на себе может испытывать соединение и разложение.
– Господа, господа, разойдитесь, барон идет со стаканом, а это страшнее, чем встретиться с локомотивом.
В самом деле, благоразумные люди отодвигались. Оратор продолжал шуметь, никто его не слушал… Стаканы еще раз наполнились.
Демаркационная линия была пройдена. Господа хотели продолжать свои разговоры; суетное желание удалось одному юноше без сюртука, потому что он разом говорил со всеми и обо всем. Барон чистил трубку кому-то в шляпу и говорил «ты» магистру. На магистра жженка сделала ужасное действие, в голове у него все завертелось и перекувыркнулось, он не забывал свой спор и продолжал, держа на этот раз пуговицу барона:
– Следовательно, ежели в тот век в одно время дифференциальные исчисления изобрели Лейбница и Невтона…
Он, как бы сам чувствуя нелепость, потер себе лоб.
– Да, да, именно, когда Коперник изобрел движение земли, а Уатт – паровые машины, и сир Флуни – машины чинить перья, – кричал оратор.
– Помню, помню Флуни, – повторил магистр и хотел было произнесть еще какую-то букву, но не мог ни повернуть языка, ни упросить это слово, чтобы оно вышло.
– О чем спор? – спрашивал тут же бывший водевилист.
– Магистр, – шептал ему оратор, – доказывает, что Каратыгин гораздо лучше играл роль Отелло, нежели Мочалов.
А водевилист, бешеный поклонник Мочалова, бросился, как лютый зверь, на магистра и кричал ему на ухо:
– У Мочалова есть душа, а у Каратыгина все подделка; да просто взгляните на его лицо, какая натянутость, неестественность.
– Правда, правда, – кричал оратор, – у живого Каратыгина вид ненатуральный, то ли дело статуи Торвальдсена, вот какие лица должны быть в XIX веке.
И сам водевилист захохотал.
В это время барон, желая подвинуться к столу, выломал ручку у кресел и ножку у стола; две тарелки и стакан легли костьми при этом членовредительстве: «мертвии сраму не имут». Барон не потерялся, начал доказывать, что это не его вина, а вина непрочности мебели, для объяснения чего изломал еще кресло и этажерку и был очень доволен, что оправдался.
Подали сыру, единственный съестной припас, который важивался у Ника. Сыр – великая вещь на оргии: от него делается жажда. В одно мгновение ока плачущее, рябое дитя Швейцарии исчезло.
– Прежде нежели мы совсем пьяны, вот вам предложение, – сказал Ник, – кто хочет на целый день villeggiare[152 — отдаться сельской жизни (итал.). – Ред.], подышать чистым воздухом, побыть не в Москве, а на воле хоть день?
– Превосходная мысль, – подхватил Ritter.
– В Архангельское, – прибавил студент, – у меня там есть квартира.
– Все же это не имеет основания, – сказал магистр, услыхавши голос студента.
– В Архангельское, – повторило несколько голосов.
– Давай шампанского, – кричал оратор, у которого вино, казалось, испаряется с словами. – Надобно выпить за здоровье прекрасной мысли и прекрасного определения ее.
Пробки хлопали, шампанское лилось вон из бутылок и исчезало. Дым табачный сгущался.
Кто-то запел:
Ah! vers une rive
Où sans peine on vive,
Qui m’aime me suive!
Voyageons gaîment!
Ivre de champagne
Je bats la campagne
Et vois de Cocagne
Le pays charmant[153 — Ах! Кто меня любит, пусть следует за мной к тем берегам, где живут без печали. Весело пустимся в путь. Опьяненный шампанским, я странствую и вижу Кокань, очаровательную страну блаженства (франц.). – Ред.].
Все подхватили:
Terre chérie,
Sois ma patrie,
Qu’ici je ris
Du sort inconstant[154 — Любимая земля, будь моей родиной, где я могу посмеяться над непостоянной судьбой (франц.). – Ред.].
– За здоровье друзей! – провозгласил оратор, пуская отчаянной параболой по воздуху пробку, и в одно мгновение выпитые стаканы рассыпались черепками по полу. Все вскочило, перемешалось, сбилось, зашумело вдвое.