Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник

Москве никогда не было читано всенародно. И публика была внимательна, даже увлечена. Статья моя об его лекциях напечатана вчера. Сюрприз удался вполне, он и не подозревал; утром Корш ему прислал №. Грановский был так тронут, что не мог сразу всё прочесть. Когда кончилась лекция, все порядочное в аудитории с восторгом изъявляло свою благодарность профессору. Это один из лучших дней в жизни Грановского. И как счастлива, вся с горящим лицом и со слезами на глазах, сидела его жена! Публичные чтения удивительно заманчивы, кабы позволили. Статья сделала эффект, все довольны, славянофилы не яростные тоже довольны. Пора приниматься за вторую статью.

Декабрь.

1. Вчера Грановского встретили страшными рукоплесканиями – он не ждал и смешался. Долго не мог прийти в себя. Лекции его делают фурор; мода ли, скука ли – что б ни вело большинство в аудиторию, польза очевидная, эти люди приучаются слушать. Публичные чтения пойдут в ход, sui generis публичность. Можно было бы радоваться и мечтать, если б можно было забыть, что в то же время розгами засекают до полусмерти юношей. А такое воспоминание представляет такими жалкими, такими ничтожными все наши усилия, дела.

6. Анненков и письмо из Петербурга. Белинский женился, кажется, в мире нет человека, менее способного к семейной жизни, несмотря на то, что в груди его гигантская способность любви и даже самоотвержения. Кетчер предлагает приехать, – удивительный человек, сколько высокой любви помещается в нем, и притом любви деятельной, готовой на пожертвования: меня глубоко трогает его дружба. Не скверно ли, что мы всё доброе и благородное считаем жертвой, какой-то абнормальной натяжкой.

Перечитал введение в Гегелеву философию истории. Чем более мы зреем, тем заметнее решительный идеализм великого замыкателя христианства и Колумба для философии и человечественности; что за странные два концентрические круга, которыми он определяет дух человечества: история – это поприще духа, одействотворение его, его истина, его полное бытие; потом дух сам по себе, в своей области, – эти круги то имеют одинакий радиус – и тогда один круг, то радиус духа самого по себе получает какую-то бесконечную величину – и тогда опять круг один, а он в обоих случаях считает два круга. Человечество знает дух – так, как дух себя знает, – во всем этом есть таутологическая бифуркация[329], затрудняющая смысл истины для того, чтоб ее высказать глоссологией века.

11. Неблагородство славянофилов «Москвитянина» велико, они добровольные помощники жандармов. Они негодуют наГрановского за то, что он не читает о России (читая о средних веках в Европе), не толкует о православии, негодуют, что он стоит со стороны западной науки (когда восточной вовсе нет) и что будто бы мало говорит о христианстве вообще. Все это было бы их дело; но они кричат об этом так, что и Филарет начал толковать, хотят печатать в «Москвитянине», что он читает по Гегелю etc. Публика, дамы за него. Живое участие к его чтениям растет, все это придает хоть несколько жизненности обществу – а между тем того и смотри закроют лекции. Главный характер нашего периода у нас – это хаос, анархия, толку не найдешь ни в чем. В «Отечественных записках» напечатана моя четвертая статья почти вся. Я со всяким днем нахожу вероятным, что над всеми нами опять разразится гром, – а между тем истинно, никто ничего не делает такого, что бы выходило из пределов; полуслова, абстракции. Что за жизнь!

17. Вторую статью о лекциях Грановского граф Строганов отказал поместить в «Московских ведомостях», – может, он прав: боязнь крика, попов, доносов справедлива. Я долго был у него, расстались, кажется, довольные друг другом; странный он человек, но я уважаю многое из его качеств, и, без сомнения, он очень важен для московского университета, a partant de là[330] и для просвещения всей России. «Москвитянина» нет еще. Доселе в Петербурге говорят и говорят о страшном беззаконии наказания инженерных юнкеров. Даже Петербург ужаснулся и смел показать негодование на Клейнмихеля. Подробности этой истории поразительны – ни покрывала, ни стыда. Такими ударами они разбудят хоть кого. Их друзья, кроме шпионов и отъявленных мерзавцев, не могут переварить этого. Да не сказка ли это из 1743 года? Верить ли, что в 1843 г. она была??

21. Вчера Грановский публично с кафедры оправдывался в гнусных обвинениях, рассеваемых Шевыревым и Погодиным и, наконец, напечатанных в «Москвитянине». Окончив чтение, он сказал: «Я считаю необходимым оправдаться перед вами в некоторых обвинениях на мой курс. Обвиняют, что я пристрастен к Западу, – я взялся читать часть его истории, я это делаю с любовью и не вижу, почему мне должно бы читать ее с ненавистью. Запад кровавым потом выработал свою историю, плод ее нам достается почти даром, какое же право не любить его? Если б я взялся читать нашу историю, я уверен, что и в нее принес бы ту же любовь. Далее, меня обвиняют в пристрастии к каким-то системам; лучше было бы сказать, что я имею мои ученые убеждения; да, я их имею, и только во имя их я и явился на этой кафедре, рассказывать голый ряд событий и анекдотов не было моею целью. Проникнуть их мыслию…» И тут еще несколько слов, которые я не разобрал. Гром рукоплесканий и неистовое bravo, bravo окончило его речь, с невыразимым чувством одушевления был сделан этот аплодисмент, проводивший Грановского до самых дверей аудитории. На этот раз публика была достойна профессора. И какая плюха доносчикам! Такие проявления, сколь они ни бедны, как они ни редки – радуют. Глядя на гам и шум, у меня сердце билось и кровь стучала в голову, есть-таки симпатии. Может, после этого, власть наложит свою лапу, закроют курс, но дело сделано, указан новый образ действия университета на публику, указана возможность открыто, благородно защищаться перед публикой в обвинениях щекотливых, и подтверждена возможность единодушной оценки такого подвига, возможность возбудить симпатию.

Что за великое дело публичность! Именно как Proudon говорит, – что работникам плотят каждому отдельно, а не ценят новую силу, происходящую из совокупности их. Да, множество людей представляет не арифметическую сумму сил их, а несравненно сильнейшую мощь, происходящую от поглощения их воединокаждый сильнее всего мощью всех.

Читаю IV том L. Blanc. Как подл и отвратителен Людвиг-Филипп и его правительство в истории с герцогиней Беррийской! Вот что значит отсутствие того голоса в сердце, который громко вопиет против всего нечистого, сального. Не говоря о том, что воспользоваться беременностью женщины, чтоб опозорить ее, подло, особенно когда (по их же понятиям) эта женщина свое пятно бросает и на идею королевской власти и на свою семью, которая есть семья Людвига-Филиппа, – но и это можно бы простить, – страшны средства, употребленные для доказательства. Ей, женщине, послать сказать, чтоб она встала и прошла по комнате для того, чтоб ее живот был виден, подписка, допросы в самое время родов, 18 свидетелей, пушечные выстрелы. Низко и грязно, к тому же и несправедливо. Это только наше варварское понятие о женщине могло поставить в важное обвинение женщине, что она, будучи несколько лет вдовою, нашла себе друга, любовника, мужа. Вообще историю этого времени читать грустно, все так мелко, пошло… разумеется, прорываются громадные деяния и громадные характеры, но это исключение. Таков книгопродавец и типограф Бот, в первых днях июльской революции, отдельные сцены в истории Cloître de St-Méry[331], Родде, идущий продавать афишку, рыцарь-демократ Ар. Карель, итальянец Бонаротти, старец карбонаризма, великая, святая личность и огненная натура Маццини. И… и вся бесполезность их усилий. Это опять отбрасывает во все ужасы скептицизма. – На днях пробежал я 1 № «Европейца». Статьи Ив. Киреевского удивительны; они предупредили современное направление в самой Европе, – какая здоровая, сильная голова, какой талант, слог… и что вышло из него. Деспотизм его жал, жал, и он сломился, наконец. Сломился как благородная натура, – он не изменил своему направлению, а бросился в самый темный лес мистицизма и там ищет спасенья. Бедные жертвы и великие жертвы, приносимые Молоху.

24. Приезжал Беляев из Вятки. Удивительно, до чего безумие и опьянение власти доходит: в Вятской губ., в Нолинском уезде крестьяне за ослушание чинов<ников> палаты государственных имуществ были усмиряемы губернатором вооружейной рукой; они стояли в толпе и не делали никаких насилий, а ждали объяснения, в них стреляли картечью, и 60 человек убито. Они бросились на колени, и их передрали плетьми. Губернатор этотзнаменитый шпион Мордвинов, управлявший несколько лет III отделением. Были мерами толь отеческими недовольны, и его повысили в директоры одного из департаментов министерства финансов. Вторая история в 1842 году в Казани, где, отнявши у мужиков картофель, велели его сеять, потом освободили их за деньги, потом опять велели сеять, – выведенные из себя крестьяне взбунтовались и были усмиряемы пулями и тесаками, целые семьи бежали в леса и месяцы не смели возвратиться. Кто-нибудь должен проснуться – или правительство, или народ. О первом так же трудно поверить, как о другом, – впрочем, министр Киселев проезжал по Козьмодемьянску, где была военно-судная комиссия по этому делу, и даже не озаботился спросить о нем. И этот господин хочет быть Umwälzungsmann[332] – misère, misère[333]. Разумеется, они могут быть стимулусами, теми толчками в лицо спящего, от которых тот вскочит, – но быть великими деятелями – для этого надобна любовь к идее, любовь к народу.

На генерала Киселева не положу моих надежд.

Он мил, – о том ни слова! –

сказал Пушкин.

С 29 на 30, ночь… Ни веры нет, ни надежды… я себя что-то ненавижу… хотелось бы, чтоб тут был Грановский и вино бы хотел пить, – этого не должно бы быть. Время тащится тихо, может, вопрос нескольких существований решается теперь. Тупая сила, глупая сила… Ну, что же, смертный приговор или милость. – Случай.

30. Вечер. В час без 10 минут родился мальчикдоселе все счастливо, но я еще не смею, боюсь надеяться. Страшные опыты проучили.

31. Вечер. Полтора суток прошло и rien d’alarmant[334], дитя мал и не из крепких; но доселе болезненного ничего не видать, и грудь берет. Для Наташи неистощимое благо, если это дитя будет живо, это ее морально и физически успокоит.

Дружба, любовь окружает нас прекрасным венком, сколько симпатии горячей, полной, благородной! Это наше великое благо в жизни, награда и пр. Грановский, получивши записку, не мог ее читать от волнения и передал другому. Утром, когда еще ожидали, он молился. Я не могу этого делать. В

Скачать:TXTPDF

Собрание сочинений в тридцати томах. Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник Герцен читать, Собрание сочинений в тридцати томах. Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник Герцен читать бесплатно, Собрание сочинений в тридцати томах. Том 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник Герцен читать онлайн