Собрание сочинений в тридцати томах. Том 5. Письма из Франции и Италии. Александр Иванович Герцен
Письма из Франции и Италии.
Может, я не во время издаю мои старые письма об Италии и Франции.
Я издаю их потому, что у меня много досугу. Русскому нечего теперь здесь говорить и нельзя. Война пьянит, кровь невинных подымается багровым туманом и не позволяет просто смотреть. Скрепя сердце приношу я на жертву войне свободную речь, которую купил дорогой ценой изгнания и потерь.
Я молчу, потому что не хочу смешивать петербуржское правительство с русским народом. Я никогда не скрывал моей ненависти к первому и никогда не скрою моей любви ко второму.
Мои брошюры, статьи в журнале Прудона, мои письма к Маццини и к Мишле были приняты с живым участием радикальною прессой в Европе и в Северной Америке. Я сделал опыт продолжать ту же речь в начале нынешнего года[1 — «Letters to W. Linton Esq.». В его журнале «The English Republic» – в первых книжках 1854.] и заслужил вопль негодования, грязь неблагородных обвинений и подлых намеков. Им теперь не до правды; до поры до времени надобно молчать или говорить о другом.
Письма эти не имеют прямого отношения к настоящим событиям. Они остались как были писаны (1847–1852), я только выбросил некоторые подробности, скучные теперь, но не коснулся ни до тона, ни до сущности.
Писавши эти письма под шум и гром событий, я часто увлекался, но был откровенен – за это я ручаюсь и потому думаю, что они не будут лишены для русских читателей той занимательности, которую имели в Германии[2 — Четыре первых письма были напечатаны в «Современнике» за 1847 под заглавием «Письма из Avenue Marigny», – разумеется, что красный призрак цензурных чернил постоянно был у меня перед глазами, когда я их писал. Следующие семь были изданы в начале 1850 г. в Гамбурге Гофманом и Кампе («Briefe aus Italien und Frankreich v. einem Russen»). Остальные письма не были в печати. Мне предлагали их поместить в журнале французских изгнанников в Англии, я писал даже об этом письмо к редактору (см. «L’Homme», 22 февраля 1854) – но отложил, не желая ничем вызывать на новую полемику.].
Твикнем, 9 ноября 1854 г. Письма эти – врасплох остановленные и наскоро закрепленные впечатления времени, не бог знает как давно прошедшего, но преданию о котором уже «верится с трудом». Может, поэтому они и имеют для меня особую цену.
В них первая встреча с Европой, веселая сначала, – да и как же было не веселиться, вырвавшись из николаевской России, после двух ссылок и одного полицейского надзора! Веселый тон писем скоро тускнет – начинается зловещее раздумие и патологический разбор. Пестрые декорации конституционной Франции ненадолго могли скрыть внутреннюю болезнь, глубоко разъедавшую ее. Чем пристальнее я всматривался, тем яснее видел, что Францию может воскресить только коренной экономический переворот – 93 год социализма. Но где силы на него?.. где люди?.. а пуще всего где мозг? С горьким сомнением и нерешенными вопросами покинул я Францию и сразу наткнулся в Италии на первые, светлые дни ее пробуждения… Я шел от одной народной победы к другой – я видел только восторженные лица, ликующие взоры, – вдруг громовой удар 24 февраля, и вслед за ним рассыпались троны – цари пускались в бегство, подобравши порфиру и толкая друг друга по большим дорогам. Иронический дух революции снова привел западного человека на гору, показал ему республику во Франции, баррикады в Beнe, Италию в Ломбардии – и снова столкнул его в тюрьму, где ему за дерзкий сон прибавили новый обруч. Я слышал, как его заклепывали, – и опять письма мои, отразившие увлечение 1848, становятся мрачны, и этот мрак растет и растет до тех пор, пока 2 декабря 1851 года вырывает крик «Vive la mort!»[3 — «Да здравствует смерть!» (франц.). – Ред.] Когда последняя надежда исчезла, когда оставалось самоотверженно склонить голову и молча принимать довершающие удары как последствия страшных событий, вместо отчаяния – в груди моей возвратилась юная вера тридцатых годов, и я с упованием и любовью обернулся назад.
Таким образом эти письма вместе с книжкой, изданной мною в Швейцарии («Vom andern Ufer»), составляют целый цикл моего путешествия, мою странническую «Одиссею». Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину.
Вера в Россию – спасла меня на краю нравственной гибели.
Веровать теперь в развитие России неудивительно, когда Николай в Петропавловской крепости, да и там под спудом, – а его преемник освобождает крестьян. Тогда было не так. Но в самый темный час холодной и неприветной ночи, стоя середь падшего и разваливающегося мира и вслушиваясь в ужасы, которые делались у нас, внутренний голос говорил все громче и громче, что не все еще для нас погибло, – и я снова повторял гётевский стих, который мы так часто повторяли юношами: «Nein, es sind keine leere Träume!»[4 — «Нет, это не пустые мечты!» (нем.). – Ред.]
За эту веру в нее, за это исцеление ею – благодарю я мою родину. Увидимся ли, нет ли – но чувство любви к ней проводит меня до могилы.
Прием этих писем, напечатанных долею в «Современнике» («Письма из Avenue Marigny»), долею в немецком издании («Briefe aus Frankreich und Italien», Hoffmann und Campe) и потом по-русски в нашей типографии, был розен: рядом с горячим сочувствием они встретили сильных порицателей. Русские возражения и упреки сводятся на три главные пункта: зачем я смеясь говорю об Европе, зачем я разрушаю веру в нее, зачем проповедую социализм, который пугает и до которого теперь в России дела нет.
На два первые замечания я уже отвечал, и не один раз[5 — В конце V «Письма», в письме к Риберолю, в «Западных арабесках», в «Новой вариации на старую тему».], на третье скажу несколько слов. Оно меня всего больше поражает своим нерусским характером: у нас прежде не было этой хозяйственной расчетливости, этой нравственной гигиены, которая бы боялась истины, потому что до нее не дошел черед, потому что ее невыгодно говорить. Если у нас молчали о многом – то это просто оттого, что запрещали говорить. Нам не к лицу эта старческая воздержность, ни эта хитрая дипломация. Мы проще, мы здоровее, больничная разборчивость пищи нам нейдет; мы не адвокаты, не мещане – зачем же нам, как только опустили немного поводья, самим накупаться на мартинигал и обрекать себя на диету, предписанную худосочным старикам?
У нас, может быть, и образуется теперь слегка либеральная, парная оппозиция – она даже будет не без пользы для нравов, чтоб обчистить помещичью грязь и кавалерийскую солому, занесенную из конюшен во все жизненные отношения. Мы должны пройти в нашей школе истории и через этот класс – но рядом с другими. Многосторонность наша великое дело – замена, выкуп горького, бедного прошедшего – не будем же по Оригену сами себя уродовать, чтоб не согрешить.
К тому же вопрос социальный совсем не так далек от нас, как думают, мы середь него. Освобождение крестьян с землею – начало великого экономического переворота, в который Россия вступает.
Экономического или социального? – Это уже решайте сами.
А я пока вам расскажу анекдот, слышанный мною от Н. А. Полевого в те времена, когда он смеялся в «Телеграфе» и вовсе не плакал с Парашей Сибирячкой. Какой-то сиделец, начетчик газет и патриот, будто бы спросил раз его: «Позвольте осведомиться: храбрый генерал-майор Кульнев пал на поле брани или на поле чести?» – Я не помню, что отвечал Полевой, но я бы ему очень учтиво сказал: «А вам что приятнее?» – и утешил бы его, подтвердив его мнение.
Запад находится совсем в другом положении относительно коренного экономического переворота, чем мы. Наша боязнь – подражание, чувство заимствованное, лунное и потому неоправданное, не истинное.
Современное государственное состояние Европы – гавань, до которой она достигла трудным плаванием, путем сложным, à fur et à mesure[6 — постепенно (франц.). – Ред.], забегая и отставая. Оно не представляет стройно выработанный быт, а быт, туго сложившийся по возможностям; оседая, он захватил в себя величайшие противуречия, исторические привычки и теоретические идеалы, обломки античных капителей, церковных утварей, топоры ликторов, рыцарские копья, доски временных балаганов, клочья царских одежд и скрижали законов во имя свободы, равенства и братства.
Внизу средние века народных масс, над ними вольноотпущенные горожане, еще выше кондотьеры и философы, попы безумия и попы разума, живые представители всех варварств – от герцога Альбы до Каваньяка – и всех цивилизаций – от Гуго Гроция до Прудона, от Лойолы до Бланки.
«Святый отец прислал по электрическому телеграфу свое благословение новорожденному императорскому принцу – через два часа после разрешения императрицы французов».
В этой фразе из газет есть что-то безумное, подумайте об ней, она объяснит лучше всяких комментарий то, что я хочу сказать о Западе.
Может, в будущем и наше развитие спутается, но в отношении к идее ближнего будущего мы поставлены свободнее Запада, – воспользуемтесь этим. Долгие битвы и трудно доставшиеся победы связывают его, ограничивают его завоеванным, многое ему дорого, несмотря на то что оно уже не в пору. Мы ничего не победили, нам нечего отстаивать и нечего держать пограничные крепости на военную ногу. У нас все еще так шатко, неопределенно, насильственно, без нашего спроса, не по нашей мерке… что мы должны радоваться, если чужая одежда рвется, и свободно искать более удобную, где бы она ни нашлась и в чем бы она ни нашлась. Мы в некоторых вопросах потому дальше Европы и свободнее ее, что так отстали от нее; чтоб объяснить это, вот вам пример. Кто не знает, какой огромный шаг сделали народы, перейдя в протестантизм; но в наше время нет стран, в которых бы религиозная нетерпимость больше взошла в нравы, была бы притеснительнее и неизлечимее, как в землях протестантских. Было время, когда их теперичная нравственная неволя была для них освобождением, когда они за свое право скучать по воскресениям и петь псалмы – платили головой. Оттого-то религия вкоренена гораздо прочнее и глубже в Англии, нежели в Италии.
В Италии после революции 1848 делали опыты противудействовать папе каким-то протестантизмом; но Савонаролы XIX столетия проповедовали в пустыне. Нету настолько веры в папу, чтоб неверие в него могло двинуть умы, нету настолько интереса религиозного, чтоб нападение на религию обратило внимание масс. Католицизм – вымрет в Романье[7 — И не в одной Романье. Я жил в Пиэмонте, в то время как попы крамольничали против Сиккарди. Король решился наконец арестовать архиерея в Кальяри и выслать его за границу. Народонаселение на острове отсталое, боялись, что оно