мест, но брал отеческое участие в распоряжениях, условиях…
Закон, уничтожающий право собираться на общественные банкеты, был вотирован. Торжество большинства, впрочем, было не весело, трусливое и купленное стадо депутатов начинало подозревать, что это даром не пройдет, оно готово было оставить министерство на том условии, чтоб оппозиция оставила банкет. Такое примирение было невозможно, скорее coup d’Etat[182 — государственный переворот (франц.). – Ред.].
– Если б и у нас, – сказал… – и кто же? – Кобден после 24 февраля, – в парламенте, нашлось министерство настолько глупое или преступное, чтоб осмелилось предложить закон против мирного собрания граждан, и мы бы взялись за оружие.
Ропот сделался всеобщ. Министерство соглашалось было дозволить банкет, но уже Одилон Барро думал об отступлении, Тьер решался не идти на него… Видя эту слабость, полиция заперла залу, в которой приготовлялся банкет, Делессер объявлял городу нелепым циркуляром о причинах; министерство сзывало войска и готовилось. Мера эта действительно возмутила Париж, волнение распространилось по всему городу. Правительство, не совсем уверенное в Национальной гвардии, не било сбора, одни муниципалы свирепствовали, как всегда, на улицах; войска собиравшиеся были печальны. Национальная гвардия, созванная наконец, собиралась с криком «да здравствует реформа, долой министерство!» Король решился уступить. Перемена министров успокоила было народ, но люди, видевшие далее, не хотели потерять такой случай, они поняли, что не скоро опять взволнуешь весь Париж и что не скоро найдешь такой повод к восстанию, в котором Национальная гвардия стояла бы заодно с народом. Они устроили знаменитую прогулку по бульварам, которая окончилась залпом у Hôtel des Capucines и баррикадами во всем Париже 24 февраля.
Утром 24 февраля немудрено было понять, что правительство не устоит; напрасно Тьер уступил место Одилону Барро, напрасно Одилон Барро в синих очках верхом ездил на баррикады и сам поздравлял народ с назначением такого славного министерства. Реформы было недостаточно и на баррикадах там-сям поговаривали о республике.
Король отказывался от престола в пользу внука. Бюжо просил дозволения бомбардировать Париж и, не получив его, выругался и вышел вон от короля, надев в дверях шляпу. Эмиль Жирарден шумел в кабинете Людовика-Филиппа, народ приближался к Тюльери, события неслись с страшной быстротою.
Бюро «Реформы» и «Насионаля» кипели охотниками царствовать. По мере того как народ побеждал, они росли в предприимчивости. У них тем больше было досуга обдумать и приготовить план, как завладеть движением, чем меньше они участвовали в том, что происходило на площади. Они, отойдя в сторону, предложили себе вопрос, на который не только никто не отвечал, но который еще не был поставлен: «Что же теперь?» «Реформа» хотела провозгласить республику, «Насиональ» довольствовался регентством, он во имя регентства отправил уже Гарнье-Пажеса в Ратушу, но обойденный обстоятельствами Марраст тотчас согласился на республику и составил свой лист Временного правительства. Лист этот он отправил в «Реформу» для взаимного соглашения, «Реформа» восстала против имени Одилона Барро, который не отличился храбростью в деле банкета XII округа, его вычеркнули и потом согласились в главных лицах. «Реформа» ввела трех своих: Ледрю-Роллена, Флокона и Луи Блана. Король, которому отказал от места Эмиль Жирарден, как будто бы он был фельетонистом в «Прессе», уже садился в карету, и первые колонны народа подступали к Карусельской решетке; а две спасающие отечество редакции продолжали еще толковать об именах, не согласившись решительно ни в чем, кроме в объявлении республики. Они были так заняты лицами, что даже не подумали об афишах; работников не было; Прудон, не принадлежавший ни к какому приходу и пришедший узнать, что делается, в «Реформу», набрал афишку, отпечатал ее и отдал Торэ, который бросился на баррикады отыскивать Альбера, чтоб вместе с ним раздавать афиши.
Между тем победа народа становилась полною. Вслед за королем исчезло все правительство. Людовик-Филипп так мало понял, так плохо знал народ, которым правил 17 лет, что счел нужным для полного позора обрить свои седые бакенбарды и надеть пальто английского шкипера, чтоб скрыться от погони – которой за ним не было – misère![183 — ничтожество (франц.). – Ред.] Он удалился одинокий, без преданных людей. Правда, и министры бежали, но не для того, чтоб разделить судьбу короля, – а боясь галер.
Камера сидела повеся нос, она боялась очень справедливо народной мести. Но народ, победивший почти без боя, не успел рассердиться и, покричавши немного «à la mort Guizot!»[184 — «смерть Гизо!» (франц.). – Ред.], вовсе забыл о мелких плутах, помогавших ему. Столько ли это было благоразумно, как великодушно, – не знаю, но скорее думаю противное. Прибежал Тьер, растерянный, без шляпы, сказал: «La marée monte – monte – monte»[185 — «Прилив усиливается, усиливается, усиливается» (франц.). – Ред.] – и замолчал. «Вы министр?» – спросили его. Он покачал головою и ушел. Министерские лавки были пусты, председатель совета, Одилон Барро, забавлялся в министерстве внутренних дел, сам извещая Францию телеграфом о своем назначении.
После отъезда короля явилась герцогиня Орлеанская с Немурским и с графом Парижским; на дворе Камеры была припрятана маленькая лошадка разукрашенная, на ней должен был маленький король проехаться по большому городу. Камера готова была провозгласить регентство, Дюпен, уже со слезами на глазах, просил записать в журнал, что герцогиню встретил народ на мосту с восторгом, как, по несчастию, он сам, т. е. народ, ворвался при этих словах в Камеру и дал ему полнейшее démenti[186 — опровержение (франц.). – Ред.].
Мари предложил учредить временное правление, основываясь на необходимости взять сильные меры для того, чтоб остановить растущее зло и обуздать безначалие. Эту речь, диктованную страхом и желанием занять место в правительстве, вменили Мари в достоинство; кровь еще текла по улицам, а благоразумные люди принимали уж меры против победителей и составляли правительство. Одилон Барро отстаивал регентство. Ларошжаклен иронически заметил, что рассуждать о регентстве вовсе не дело Камеры, что вообще депутаты «теперь ничего не значат, совершенно ничего». Эта выходка взбесила центры, они думали, что трон может упасть, а они-таки останутся на своих местах. Созе сделал замечание оратору – это был его последний rappel à l’ordre![187 — призыв к порядку! (франц.). – Ред.] Он вскоре вовсе пропал, прочитавши, впрочем, народу параграф устава, которым запрещается говорить посторонним в Камере. Новые толпы взошли и середь елейной речи Ламартина; они были с баррикад, вооруженные и готовые на все. Кто-то прицелился из ружья в Созе, Созе спрятался за трибуну и с тех пор исчез из парламентской истории.
После энергической речи Ледрю-Роллена, при шуме и крике прибывающей толпы, привели старика Дюпен-де-Лёра и заставили его провозглашать имена Временного правительства. Народ подтверждал криком, par acclamation.
Почему именно этим людям в руки попалась судьба народа, освободившегося за минуту до того? Знали ли они что-нибудь о желаниях, о нуждах этого народа, подвергались ли они за него смерти, они ли победили? Или, может, у них была мысль новая, плодовитая? Поняли ли они лучше других современное зло, придумали ли они средства ему помочь?..
Нет, нет и нет. Они заняли место потому, что нашлись люди довольно смелые, чтоб выбирать не на баррикадах, а в бюро журнала, чтоб провозглашать их имена не на месте битвы, а в побитой Камере. Народу не дали опомниться, Временное правительство явилось перед ними совсем не кандидатами, а готовым правительством. Ламартин и люди «Насионаля» во главе движения были великим несчастием для Франции. И что могло выйти из двуглавого правительства, руководимого Ламартином и Ледрю-Ролленом? Ледрю-Роллен хотел во что б ни стало утвердить республику, Ламартин – обуздать революцию. Ледрю-Роллен шел в правительство для того, чтоб двигать вперед, Ламартин для того, чтоб подставлять ногу, чтоб тормозить движение; Ледрю-Роллен хотел нести революцию в Бельгию и Германию, Ламартин в марте месяце писал в Швейцарию, чтоб не очень настаивать на признании республики, «мы де не знаем, прочна ли она».
Ламартин и люди «Насионаля» были испуганы успехом. Они привыкли к мелкой парламентской оппозиции, к безопасно революционным тостам на банкетах, к удали журнальных статеек и к бескровному задору красноречивых ответов с бокалом в руке – а вдруг победили королевство, сели на трон. Они никогда не уважали себя настолько, чтоб считать себя достойными победы. Первая мысль, пришедшая им в голову, была против революции. Они хотели обуздать народ, они хотели скорее порядка, скорее выйти из революционного состояния – зачем они торопились? Затем, что чувствовали слабость своих плеч, затем, что в них было чисто буржуазное, оскорбительное недоверие к народу. А между тем народ вел себя эти дни удивительно. Я не стану повторять пошлые похвалы за то, что не крали в Тюльери, ни хвалить глупцов, которые расстреляли каких-то бедняков за то, что они взяли что-то из королевских вещей – регуловские черты буржуазной добродетели меня не трогают, – но нельзя не упомянуть о порядке во всем городе, о безопасности для людей, известных народу, банкиров, судей, полицейских… Вместо спасиба этому народу люди, втеснившие себя в правительство, расточая ему лесть, убаюкивая его, как льва, втайне ковали ему оковы, заменяя на них королевский штемпель словом «республика» с ее громовым девизом. Действительные участники движения были в Ратуше. Они, не успев перевести духа после битвы, собирались в этом Эскуриале революций с той же целью – избрать правительство, как вдруг разнесся слух, что правительство выбрано в Камере и идет к ним, сопровождаемое толпами народа. Никто не спросил – кем выбрано, когда, по какому праву?.. Все торопились узнать имена новых господ. Из этого ясно, что демократическая партия была незрела, что у ней не было ничего готового, что народ вообще до такой степени привык быть управляем другими, что сейчас удовольствовался правителями, взятыми в рядах парламентской и журнальной оппозиции, не сообразив, что край буржуазного радикализма против Гизо становился ретроградным в отношении к социализму и пролетариату.
Когда новое правительство явилось в Hôtel de Ville, оно догадалось пустить Ледрю-Роллена вперед. Ему кричали со всех сторон, хочет ли он провозгласить республику. Ледрю-Роллен отвечал, что он не признает никакого избрания, кроме избрания народом, что вся цель его желаний – провозглашение республики. Народ тотчас признал его за члена Временного правительства. Ламартину предложили те же вопросы; он смешался, отвечал, что вся нация должна решить, какую форму правительства она принимает. Ему кричали из толпы:
– Какое воззвание к народу? Разве мы для того подвергали грудь нашу пулям? Если возвратится король, мы воротимся на баррикады.
Эти ответы удвоили крики негодования, многие кричали «долой его!» Ламартин нехотя провозгласил республику, и народ, точно пораженный слепотой, признал его членом. Многие роптали; чтоб их успокоить, представили им Луи Блана, которого работники уважали и любили. Другие члены правительства проскользнули как-то незаметно. И вот как совершился великий акт водворения нового правительства.