Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в тридцати томах. Том 5. Письма из Франции и Италии

гвардию. Этого сюрприза не забыли они до сих пор.

Третья оппозиционная партия, существовавшая до революции, была партия социалистов и коммунистов – французский социализм явился вслед за 93 годом как упрек республике политико-демократической С.-Жюста и Робеспьера, как пророчество будущего переворота – его казнили консерваторы в лице Гракха Бабефа. Но он вскоре, во время Империи, возродился не в революционной, а индустриально-религиозной форме, потомок герцогов Сен-Симонов сделался проповедником нового социализма. Пятнадцать лет Реставрации Франция провела в парламентских прениях, в либерализме, в конституционных теориях – о социализме никто не думал, совсем напротив, все твердили Сэя и Мальтуса, это было золотое время представительного правительства, тогда блистали такие ораторы, как Манюэль и Б. Констан, буржуази – отборная и богатая (ибо ценс был выше) – соперничала с возвратившимся дворянством и, сидя на мешках золота, смеялась над почерневшей позолотой их гербов. Революция 1830 вдвинула другие начала, по видимому, казалось, ничего не переменилось, кроме собственных имен и грамматических поправок в тексте хартии. Таково свойство сильных народных потрясений, совсем назад воротиться нельзя; после 1830 года французские Камеры утратили интерес, слишком много посредственности взошло в них. Ценс 1830 не ввел ничего народного, а позволил всплыть бедной или по крайней мере небогатой буржуази – сословию плохо образованному и весьма неблагородному. Социальные вопросы стояли так близко, так неминуемо, что нельзя было их миновать, – народ очень хорошо понимал, что его положение не улучшилось, нашлись люди, которые стали ему пояснять отчего. Ученье С.-Симона и Фурье распространялось – и что, может, важнее их школ, – это то, что вопросы, поднятые ими, что их сомнения в прочности существующего, что их критика перешла в умы, враждебные им, заняла всех. – Восстание в Лионе 1832 – носит в себе совершенно новый характер, кровь льется не из религиозного разномыслия, не из политического устройства – из вопроса работы и возмездия. – С тех пор вопрос этот ни на минуту не сходил с арены, вольно было отворачиваться от него, не знать его (ignorieren, как говорят немцы); он был тут, как угроза, как угрызение совести. Работники, вообще пролетарии, несравненно более сочувствовали социальным и коммунистическим теориям, нежели либерализму «Насионаля». Журналы социалистов имели мало влияния, буржуазная и буржуазно-либеральная журналистика не удостоивала внимания и разбора даже такие сочинения, как Прудоново «Contradictions de l’économie politique» – самое серьезное и глубокое сочинение последнего десятилетия в Франции. Ни одно отдельное учение не обнимало всего вопроса социального, ни одно само по себе не было сильно, от уступчивых теорий Консидерана до злейшего коммунизма, от логики Прудона до мечтаний Кабе, – но, взятые вместе и дополненные теми стремлениями, которые еще не успели выразиться ученьем, системой, они представляли великий элемент в развитии народном, тем более важный, что вся сознательная и рассуждающая <часть> работников были социалистами.

Из пепла, брошенного умирающим Бабефом, – родился французский работник. Будущность Франции – его, наследник Бурбонов и мещан – не Генрих V, не Ламартин, а блузник, столяр, плотник, каменоделец. Потому что это единственное сословие во Франции, которое доработалось до некоторой ширины политических идей, которое вышло вон из существующего замкнутого круга понятий. Потому что его товарищ по несчастию, бедный земледелец, представляет в противуположность деятельному протесту работников – страдательное, тупое хранение statu quo. Парижский работник принял в наружности что-то серьезное, austère[298 — суровое (франц.). – Ред.]. Это люди, до которых коснулось веяние будущего, это люди, почувствовавшие призвание – и оставившие для него все, это назареи в Риме, социализм у них перешел в религию, работа сделалась священнодействием. Что за мощный народ, который, несмотря на то, что просвещение не для него, что воспитанье не для него, несмотря на то, что сгнетен работой и думой о куске хлеба, – силою выстраданной мысли до того обошел буржуази, что она не в состоянии его понимать – что она с страхом и ненавистью предчувствует неясное, но грозное пророчество своей гибели – в этом юном бойце с заскорузлыми от работы руками. При Людвиге-Филиппе теоретический социализм презирали – но где правительство встречало практическое поползновение осуществить социальные учения – там оно разило беспощадно, уверенное, что буржуази ему будет рукоплескать, гонение работника составляло новый брак между королем-мещанином и богатой частью народа. По временам доходил до ушей публики какой-то стон, выходящий из мощной, но задавленной груди, слышался страшный протест – не в журналах, не в Камере, а на лавках подсудимых, в ассизах, его хроника в «Gazette des Tribunaux». Судьи-мещане, присяжные-мещане наказывали тюрьмой за стон и гильотиной за голод и отчаяние. Толпы бедняков без хлеба, – взбешенные торговцев ржи, который выстрелил в них и убил одного из них, они бросились в первую минуту на убийцу и убили его самого. Четыре человека были гильотинированы по этому делу в Бизансе. Это было во время голода 47 года. Правительство из страха кормило тогда бедняков в Париже, в провинциях оно их оставляло в самом беспомощном положении, но и в Париже достаточно было самого легкого подозрения в коммунизме, чтоб обрушить на работника страшные гонения; полиция выдумывала гнуснейшие обвинения, королевские прокуроры находили мужество поддерживать обвинения, которых ложь они видели явно; присяжные соглашались с ними, для того чтоб проучить «анархистов». Гизо имел дерзость задавленному работой и нуждой работнику сказать с трибуны Законодательного собрания: «Работа, беспрерывная работа для вас необходима, это единственная узда, на которой вас можно держать». Вот эти-то гонимые люди сохранили настолько свежести сил, настолько глубокого чувства человеческого достоинства, что взялись за ружье 23 февраля – и явились во всем величии французского народа; лишь только блузник стал во весь рост, все исчезло перед ним, как звезды перед солнцем: и Людвиг-Филипп, и наследственный престол, и Одилон Барро, и Камера, и регентство. – Он – великий народ баррикад, надел на себя корону, он занял Тюльери, а трон отправил сжечь на то место, где стояла Бастилья, он – провозгласил республику и водрузил красное знамя демократии, и все это менее нежели в двое суток, и без всяких приготовлений. – Остальное сделал не он. – Он остановился на первом успехе, он дал спокойно снять с своей головы корону, он спохватился после – но уже было поздно. –

Теперь мы знаем отчасти элементы, которые должны были взойти в революцию 24 февраля. История февральской революции довольно соответственно этим элементам представляет три фазы – ее начала парламентская оппозиция, которая далее реформы идти не хотела, ее совершил парижский народ – провозглашением республики, ее окончили журналисты, воспользовавшиеся общим разгромом и своими либеральными именами, чтобы сесть на трон. Оппозиция и Национальная гвардия с ужасом увидели, что они завоевали больше, нежели хотели. Журналисты стали между народом и мещанами, обоим присягнули, обоим протянули руки и основали свою власть на попытке нелепого примирения. Что они сделали, мы увидим.

Письмо второе

Вы помните, в какое положение Гизо поставил Францию к концу 1847 года. Все влияние на Европу было утрачено из-за мелких династических интересов; все симпатии народа были пожертвованы для того, чтоб простили испанские браки. Франция не могла держаться даже на той высоте, на которой была за десять лет, она делалась второстепенным государством. Правительства перестали ее бояться, народы начинали ненавидеть. Узкая, эгоистическая и буржуазная политика, ставившая мир выше всего и невозможную теорию de la nonintervention – ключом свода, не мешала Гизо запятнать Францию явным вмешательством в дела Португалии и тайным – в дела Швейцарии. В обоих случаях Франция играла ту самую роль, которую Реставрация – столько проклинаемая – принимала на себя в 1822 относительно Испании, – роль военной экзекуции, полицейского усмирения. Португалия была задавлена из учтивости к королеве Виктории Пальмерстоном и из учтивости Пальмерстону – Францией. – Оксенбейн отвечал дерзкой нотой на вмешательство французского посланника и велел выставить на площади в Люцерне – пушки французской артиллерии, потихоньку присланные Зондербунду. – Для довершения благородной политики недоставало одного – союза с Австрией против Италии. Действительно, все симпатии кабинета были в пользу statu quo, Гизо беспрерывно унимал Пия девятого, даже Карла-Альберта, меры которого находил слишком либеральными. Французский посланник в Турине протестовал против дозволения печатать в Генуе песни, в которых говорят об австрийцах оскорбительно. Союз с Россией – было одно из пламенных желаний Гизо. В последнее время высылали из Парижа людей по требованию русского посланника и теснили польских выходцев, думая сделать этим что-нибудь любезное нашему правительству.

При всем этом нельзя не заметить характер мещанина во дворянстве, который принимало правительство, вышедшее из баррикад, и министр из профессоров. Аристократические симпатии английского министерства делаются с какою-то простотой естественного влечения, не выставляются. Поспешность, с которой Гизо протягивал руку всему аристократическому, старание прикрыть революционное происхождение трона 1830, отречься даже от 1789 года и выдать себя за великого тори и консерватора – было очень смешно и очень печально. Французскому министерству, как всем parvenu, при всех стараниях не удавалось стать на одну ногу с аристократическо-монархической Европой. Россия имела поверенного в делах, которому в конце 1847 года дали названье посланника, – зато с какой радостью, с какой благодарностью Гизо протянул руку Меттерниху – когда тот ему позволил – – Мишле был прав, говоря, что глубже пасть невозможно.

Что делалось внутри Франции, я отчасти вам рассказал в прошлом письме, прибавлю несколько личных впечатлений, для того чтоб еще индивидуальнее характеризовать время, предшествовавшее февральской революции. Я приехал в Париж в марте 1847 и прожил до конца октября. Не могу вам выразить тяжелого, болезненного чувства, которое овладело мною, когда я несколько присмотрелся к миру, окружавшему меня. Мы привыкли с словом «Париж» сопрягать воспоминание великих событий, великих людей, 1789 и 1793, воспоминания колоссальной борьбы за право, за мысль, – борьбы, продолжавшейся после революции то на поле битвы, то в парламентских прениях; имя этого города тесно соединено со всеми святыми стремлениями, со всеми лучшими упованиями современного человека – я в него въехал с трепетом сердца, с робостью, как некогда въезжали в Иерусалим, в Рим. И что же я нашел – Париж, описанный в ямбах Барбье; меня оскорбляло все виденное. Я был удивлен, огорчен – я был испуган, потому что за тем ничего не оставалось, как сесть в Гавре на корабль и плыть в Нью-Йорк, в Техас. Невидимый Париж тайных обществ, работников – этих мучеников и страдальцев, задвинутых пышными декорациями искусственного богатства, – не существовал для иностранца – по крайней мере на первый взгляд. Видимый Париж представлял край нравственного растления, душевной устали, пустоты, мелкости, апатии. В обществе, сколько мне случалось видеть, царило совершенное безучастие ко всему, выходящему из маленького круга пошлых вопросов. У французов среднего состояния, кроме исключений, есть какое-то образованное

Скачать:TXTPDF

Собрание сочинений в тридцати томах. Том 5. Письма из Франции и Италии Герцен читать, Собрание сочинений в тридцати томах. Том 5. Письма из Франции и Италии Герцен читать бесплатно, Собрание сочинений в тридцати томах. Том 5. Письма из Франции и Италии Герцен читать онлайн